Савелий Леонов - Молодость
Тимофей крепился, но было видно, что и его песенка спета. Он седел и гнулся, как надломленный бурей дуб, готовый вот-вот рухнуть.
Пришлось отдать в батраки младшего сынишку Николку: не было дома других добытчиков.
После революции в Жердевку начали возвращаться окопные бородачи, пропахшие махорочным дымом теплушек, полные веры в ленинские слова о мире и земле… Но напрасно Ильинишна и Тимофей смотрели на дорогу: Степан не приходил.
И вот, когда родители уже отчаялись ждать и призрачной казалась их надежда, он явился…
— Пущай спит, — повторил Тимофей, уводя Ильинишну В: избу. — Сколько, поди, тысяч верст отмерил…
— Будто подстреленный голубь упал на землю…
— А ты думала, он станет песенки петь да гостинцами нас одарять? Солдатская доля — неволя. Правду говорят люди: служи сто лет — не выслужишь сто реп!
Глава вторая
Степан проснулся в жаркий полдень. Открыл глаза не понимая, где он… Еще не померкли кошмарные видения, с потрясающей точностью и правдоподобием повторяя схватку на границе.
Но вспомнив утреннюю встречу с родителями, улыбнулся. Тревога откололась ледяным припаем от сердца, уступила место живой, необузданной радости. Он вскочил, быстрый и сильный, толкнул дворовую дверь.
На нем была серая австрийская куртка, в зубах — коротенькая трубка, за поясом — наган. Он стоял посреди двора, широкой грудью вдыхая теплый воздух, насыщенный запахами мяты, донника и бузины. Задумчиво смотрел на размытые дождями глинобитные стены конюшни…
За двором закричала наседка. Блеснув сизым опереньем, в небо поднялся ястреб с ее детенышем. На большаке грохотал проезжавший обоз, фыркали лошади, утомленные зноем и слепнями. Где-то поблизости слышался шум молотилки.
«У Бритяка на току», — догадался Степан.
Он прошел в огород. На грядках, как и четыре года назад, извивались огуречные плети, кустился стрельчатый лук, тучнели кочаны капусты. У дальней межи высокой заградой качалась шептунья-конопля. Над желтыми кудряшками подсолнухов летали пчелы, разнося тонкий аромат добытого нектара. Картофельная ботва, отцветая, стлалась по земле.
«Ботву скосить надо, зимой — корм скотине», — решил Степан, хотя дома никакой скотины не было.
Жердевские огороды спускались в Феколкин овраг. За оврагом начинались поля, которые тянулись до самого горизонта. На полях густо зеленели овсы, перемежаясь с молочно-розовыми загонами гречихи, голубоглазым льном и лиловым просом — веселым пристанищем перепелов. А вдоль соседнего клина колосящейся ржи ходила, как в синем море, легкая волна.
В эту причудливую вязь необозримого разнополья то здесь, то там пробивались малахитовыми жилками перелески — остатки былых дубрав.
Степан пристыл на месте, не в силах оторвать зачарованного взгляда от родных просторов, от исхоженных с детства милых стежек и рубежей. Каждая борозда была вплетена в его жизнь, словно лента в девичью косу, каждой кровинкой ощущал он нежное цветение вокруг.
Все годы скитаний Степан ни на минуту не забывал о своем черноземном крае. Днем и ночью мысли его улетали к затерянной среди русских равнин Жердевке, к отцу и матери, к подруге юности — Насте….
Вырываясь из немецкой неволи, он мечтал увидеть Отчизну, обновленную революцией. Мечтал о равенстве, о социализме, о подвигах раскрепощенного труда.
Степан поднял комок свежей, душистой земли. Рассматривал на большой ладони долго, внимательно, по-хозяйски. У него рождались планы, один лучше другого — планы будущего. Он любил землю и умел работать.
«Эх, Ваня! — почти с упреком вздохнул Степан. — Ты учил меня трезво и глубоко оценивать события, потрясшие старый мир. Теперь сбываются наши думы, а ты… Погиб, конечно, погиб! — перебил он себя, вспомнив бешеную пальбу и погоню, когда они с Быстровым в кромешной тьме продирались между острых скал и колючих кустов. — Наткнулся, стало быть, на пулю… А в Питере—жена и трое ребят. Четвертый год мучаются, ждут».
На усадьбе Бритяка голубел новой железной крышей прочный, раздавшийся от дополнительных пристроек дом — яркое отражение хозяйского благополучия. К дому примыкал скотный двор, а дальше, по пути на гумно, расселись амбары и кладовые, подъездной сарай и рига — все из тесаного камня, с дубовыми дверями и надежными запорами.
Точно охраняя эти благоприобретенные владения, с Мельничного бугра выглядывал крылатый, размашистый ветряк, полный мучной пыли, несмолкаемой день и ночь суеты людей и скрежета кремнистых жерновов.
Худая слава не мешала ловкачу богатеть; в цепкие руки попало добро купца Рукавицына, ограбленного двадцать лет тому назад.
По южному склону Бритяковой усадьбы сбегал к ручью фруктовый сад, с выбеленными известью стволами яблонь и груш. И в самой отдаленности, у живой изгороди разросшихся по валу ракит, темными курганами стояли пятилетние одонья немолоченного хлеба — на случай засухи или недорода.
Сейчас одно из этих одоньев разбирали поденщики и свозили на телегах к молотилке. Значит, была у хозяина причина трогать старье перед новиной, запасаться зерном!
На току, давясь пылью, временами совсем исчезая в ее черной клубящейся волне, суетились женщины с граблями. Мужики подбрасывали к ненасытному барабану снопы, срывая и раскручивая заплесневелые перевясла. Ребятишки, верхами на резвых, с подстриженными гривами и хвостами трехлетках, оттаскивали к омету пухлые вязки соломы.
— И-эх, го-лу-би-и! — заливался на кругу привода босоногий мальчишка, размахивая длинным кнутом. — Тяни, старушка Чалая! Давай ходу, Серый! Гуляйте, Воронко и Ласточка, бодрей!
Лошади, косясь на кнут, рывками брали длинные водила. Сутулый, узкоплечий машинист — военнопленный мадьяр — швырял на полок охапки слежавшейся ржи, обдавая себя черной трухой мышиных гнезд, и тотчас барабан с грозным рокотом выстреливал по центру тока брызгами зерен и клочьями соломы.
— И-эх! И-эх! — наседал погонялыцик.
Вдруг что-то треснуло в барабане, и все кинулись останавливать лошадей. Мадьяр схватил неразвязанный сноп и прижал им колесо маховика, сдерживая разгон.
— Франц! Опять, кажись, сломался зуб? — крикнул мальчишка, спрыгнув на ходу с приводного стана.
— Опять… Кутя, черт! — выругался мадьяр. — Старый хлеб у старый хозяин! Помоги, камрад, — и он начал снимать крышку с барабана, чтобы устранить помеху.
Женщины убирали в ригу зерно, перемешанное с половой. Мужчины, пользуясь остановкой, поили лошадей, поправляли хомуты, постромки. Пыль оседала, и теперь лица работающих казались еще грязней, а усталость была заметней.
Степан сорвал подсолнечную шляпку, раскусил незатвердевшее, пахнущее свежим медом семечко. В зеленой кипени огородов, среди поденщиц на току чудилась ему Настя… Он искал ее, но искал тихо, с опаской, приготовившись ко всему. Дома почувствовал, как отец и мать обходили Огреховых в разговоре.
— Братка!
Повернувшись, Степан не сразу узнал Николку, младшего братишку, с погоняльным кнутом в руках. Паренек волновался и робел, стараясь выглядеть вполне взрослым. На носу его лупилась опаленная солнцем кожа.
— Ну, здравствуй! — обрадовался Степан, разглядывая с любопытством настороженную фигуру молотильщика. — У Бритяка живешь?
— Жил-кормился, а с нынешнего лета платить стали, — возразил Николка, желая подчеркнуть свое значение в семье. — Три рубля — от пасхи до покрова. Все ведь умею: косить, пахать… На молотьбе — коногоном!
Степан неловко приласкал кудлатую, в испарине голову подростка.
— Учишься?
— Ползимы ходил… Лапти истрепал, а больше нетути. Школа у нас далече!
Ветер шевелил выцветшие добела Николкины волосы. Мальчишка присматривался к Степану, перебирая по нагретому чернозему босыми, в цыпках и ссадинах ногами. Боялся какой-нибудь неожиданной выходки со стороны взрослого, насмешки… Но Степан держался просто, как с равным. Лицо у него было доброе, задумчивое. В Николке он видел и свое недавнее детство, растраченное на чужой полосе, лучшие годы, золотом высыпанные в хозяйские сундуки.
— Лапти истрепал — не беда, — сказал Степан. — Сапоги сошьем. Понял? Школу выстроим поближе. Революция, брат! Слыхал песню
«Кто был ничем, тот станет всем»? Николка слушал, округлив смышленые глаза. У него пересохло в горле.
— А у нас, братка, Гагарина порешили, — поспешил он сообщить в свою очередь. — Навалились всей Жердевкой, да Осиновка подоспела, да Кирики с Татарскими Бродами… Ух! По кусочкам имение разнесли.
— Что же ты себе принес? — улыбался Степан, слышавший о разгроме селянами, еще при керенщине, ненавистного княжеского гнезда.
— Я-то? — Николка смутился, дернул носом! — Я пешком ходил… Кто на лошадях, те понавозили! Афонюшка, старая шельма, три подводы гонял! У него сейчас в горнице — господские шкапы, часы стоячие, самовар серебряный….