Николай Плевако - Полнолуние
В палисаднике снова затрещала ветка. Лида обернулась и долго смотрела в ту сторону.
— Не знаю, что со мной делается! Эта девчонка разбередила во мне прошлое, напомнила юность! — Лида раскраснелась и провела ладонями по лицу, словно умываясь, встала, подошла к окну. — Господи, как она меня разволновала. Кто она? Во мне что-то вдруг перевернулось, когда я ее увидела.
Бородин внимательно посмотрел на Лиду, наклонил голову, с какой-то цепкой медлительностью взялся обеими руками за спинку стула, покачал его на двух задних ножках как бы в раздумье, потом тихо заговорил:
— Жили через улицу от нас бездетные муж и жена, забыл фамилию, да ты их знаешь: учителя. Помню, как увидят меня, мальчишку, так и просияют. Часто зазывали к себе в дом. Усадят за стол и давай угощать разными вкусными кушаньями. И так просто не отпустят, обязательно с подарком. Оба проводят до порога: «Приходи и завтра!» Обернусь, а они все стоят на крыльце и смотрят мне вслед так, будто провожают в далекую дорогу. На всю жизнь запомнил их жалостливые, любящие взгляды. Мать меня даже ревновать стала.
Лида отошла от окна, села за стол, слушала, водя машинально вилкой по скатерти.
— Мы с тобой, Лида, сейчас те же учителя, — продолжал Бородин, покачивая стул, и на обхвативших спинку руках заострились, побелели косточки. — Почему так случилось? Не знаю. Не пойму. Я всегда мечтал о большой семье, куче детей, любящей милой жене, домовитой женщине, заботливой матери. И всегда готовил себя к такой семье, она была для меня, может быть, главным подвигом в жизни.
Лида подняла на Бородина глаза, переполненные слезами.
— А что получилось? Мне уже за сорок. Время ушло. На что ушло? На войну, на учебу, на лабораторные исследования, на суматошную работу. Почему-то всегда не хватало его на устройство быта. Все это откладывалось на будущее. Семья была надеждой, мечтой, которая согревала неустроенную холостяцкую жизнь. Но мечта оказалась призрачной. Семьи нет. Я даже завидую одному другу детства (Бородин хотел было назвать имя Сайкина, но снова передумал), который взял на воспитание девочку. Ведь я мог бы то же сделать, но почему-то не сделал!
— Я уже не рада, что сюда приехала, — сказала Лида со вздохом, водя вилкой по скатерти, и теперь это была другая Лида, милая, дорогая Бородину. Он присел сбоку, прислонился плечом к ее плечу, поводил щекой по щеке и почувствовал встречное нежное движение.
— Оставайся, — сказал Бородин и придержал бегающую по столу руку с вилкой.
— Это невозможно. — Лида отстранилась и вздохнула. Бородин сжал ее руку крепче:
— Оставайся!
— Нет, нет, это невозможно. Мне тут каждый человек, каждый дом, каждая тропа будут напоминать прошлое, растравлять душу… А ты еще не стар, встретишь хорошую женщину.
— Не говори так! Мы с тобой будем счастливы.
— Как те учителя из твоего детства?
Бородин отпустил Лидину руку, сразу потускнел и ослаб.
— Конечно, ты привыкла к другой жизни. Ты бежишь от семьи…
— Вася! Зачем ты это говоришь? Ты ведь знаешь, что это не так. Ну зачем тебе жена, которая больше не сможет родить тебе ребенка?
Чего же она желала? Зачем приехала? Просто повидать старого друга, родные места?
…В кабине мелькнуло ее лицо… улыбка, кивок головой… машина пропала в темноте. Бородин грустно смотрел ей вслед, потом заглянул в палисадник, обшарил кусты, вышел на дорогу и увидел вдалеке темную фигуру. На его торопливые шаги обернулась женщина, повела плечами:
— Помоложе поискал бы, секретарь!
«Волга» угорело неслась по проселку, и Бородин с трудом сдерживал в руках баранку. На краю хутора затормозил, развернул машину и резко остановил возле дома Сайкина. Дверь была не заперта. В передней комнате тихо, пусто; тускло светила лампочка, вокруг которой толклись два мотылька. В горнице на кровати, закрытый простыней по грудь, лежал хозяин. Бородина поразил его болезненный вид: щеки впали, отросла колючая, с проседью борода. Левое веко вдруг часто-часто задергалось, больной надсадно прохрипел!
— За душой моей пришел?
— За какой душой, Филипп? Что ты!
Бородин наклонился над кроватью, вглядываясь в исхудалое лицо. «Ой, ой, как он постарел! А ведь всего года на три старше».
— Душегубитель, — тряся головой, сказал Сайкин и отвернулся к стенке.
— Что ты за ересь несешь, Филипп?
— Знаю, зачем ты приехал в хутор…
Бородин насторожился.
— …чтобы меня со света изжить.
От неожиданности у Бородина перехватило дух.
— Ересь! Чушь!
Сайкин повернул к нему белое, без кровинки, лицо, и одно веко снова мелко-мелко задергалось.
— Ничего не вынюхаешь здесь. Ступай отсюда. Ступай, ступай!
— Хватит тебе чепуху молоть, Филипп! Я приехал к Елене. Где она?
— Девку тоже замучил. Что тебе от нее надо?
— Я тебя не понимаю, Филипп.
— От вас, правильных, житья не стало!
Сайкин таким враждебным взглядом посмотрел на Бородина, что тот в растерянности не нашел, что ответить.
— Не трожь Елену!
Бородин вышел вон, не помня себя, опасаясь, что сделает какую-нибудь глупость.
— Будьте вы все прокляты! — послышалось из комнаты.
Сходя с крыльца, Бородин вздрогнул и оступился. Он прыгал на одной ноге, с трудом сдерживая себя, чтобы не вскрикнуть, превозмогая острую боль в стопе, шаря руками и не находя перила. «Почему Сайкин решил, что я собираюсь изжить его со света? За какие грехи? Что мне с ним делить? Уж не думает ли он, что я буду сводить с ним счеты за детские ссоры? Ну и чудак человек! И зачем я сюда примчался? Зачем мне Елена? Почему всякий раз я сравниваю ее с Лидой, которая в юности тоже была сердечна, добра и такими же восторженными глазами смотрела на меня, как теперь смотрит Елена? А чем все кончилось?»
За Бородиным хлопнула калитка, и Филипп Артемович в сильном волнении приподнялся на кровати, полез под матрац, нащупал тугой сверток, замотанный в тряпку, но в это время по крыльцу застучали шаги, и он откинулся на подушку.
— Сейчас Бородина встретил, за ручку поздоровался. Надо же! — сказал Чоп, входя в комнату с букетом полевых цветов и каким-то солнечным светом в глазах, подошел к кровати, положил в изголовье Филиппа Артемовича цветы. — Понюхай, кум, какая благодать! Ходил в луга. Я, кажись, только сегодня заметил, какие у нас красивые места, сколько птиц в садах, какой степной простор! Черт те на что жизнь ушла, как подумаешь. Дальше хаты ничего не видел, сам себя обкрадывал. А весь мир в хату не загребешь. Я вот смотрю на Варвару, ей все мало: пальто есть одно, давай второе, шуба есть котиковая, давай каракулевую. Баба — существо ненасытное. Беспредельное в жадности. Никак ей нельзя волю давать. Да разве только баба! Дорога мне, кум, советская власть тем, что пресекает человеческую ненасытность. Только мы про то часто забываем.
— Что это ты взялся хвалить советскую власть? — сказал Филипп Артемович, косо глядя на Чопа: принес же его черт не вовремя!
— Просто иду с лугов, гляжу по сторонам, любуюсь природой, и разные мысли лезут в голову. Вот и надумал. Ты вникни, вникни, кум!
— Э-э, дурью мучаешься… Зачем пришел?
— Проведать. Ты, кум, не хандри. Поправляйся!
Сайкин в ответ слабо махнул рукой: какое тут здоровье! Только что сердце схватило — ни охнуть, ни вздохнуть.
— На тот свет собрался, что ли? — сказал Чоп так, словно речь шла о не очень дальней поездке. — Не спеши. Это успеется… Да! А тут еще у речки встретил пару, сидят в обнимку, хотел подойти, посоветовать насчет жизни, но постеснялся: не поймут, чудаком посчитают. Так и прошел мимо. А теперь жалею. Сколько люди глупости делают по неопытности, по незнанию.
— Куда ты? Что забыл? — встрепенулся Сайкин, когда Чоп потянулся к кровати.
— Цветы вот… Ты, кум, возьми, понюхай: мята! — Чоп достал из букета листок, потер между пальцев и запихал в ноздрю, жмурясь от удовольствия. — Я вот смотрю, кум, везучий ты человек. Гляди, дочь твоя за секретаря райкома выйдет. Все об этом судачат…
— Умру, а не допущу этого! — выкрикнул Сайкин, горячась. — Раскумекался тут… Не спеши, куманек, не вздут огонек!
— Вот тебе на! Зачем же умирать? Поживи еще.
— Про то не твоя забота.
— Ну, ну… как знаешь. — Чоп поднялся со стула обескураженный, — Выздоравливай побыстрей!
Когда он ушел, Филипп Артемович достал из-под матраца сверток, положил на грудь и так, лежа с ним в обнимку, раздумывал, как дальше быть, может, уехать куда-нибудь, чтобы глаза не видели этот хутор, но как там будет на чужбине среди незнакомых людей? Он развернул тряпку, достал две толстые пачки облигаций, перехваченные резинками и обмятые по краям. Облигации были трехпроцентные. Филипп Артемович все деньги обращал в облигации. Капиталец собрался немалый по нынешним дням, хотя, по правде, многие и многие сельчане с тех пор, как поднялись закупочные государственные цены, завели сберкнижки и кубышки. «Ишь ты, дорога ему советская власть тем, что пресекает человеческую ненасытность, — подумал с неудовольствием Филипп Артемович. — А к чему тогда жить на свете? В чем, как не в деньгах, радость?»