Пространство и время - Георгий Викторович Баженов
Михаил и в самом деле разволновался не на шутку, ему совсем не хотелось, чтобы Томка, чего доброго, действительно ушла черт знает куда и к кому. Собственно, он от своих слов не отказывается: захочет уйти — пожалуйста, но… Но — больно что-то. Не больно даже, а как-то давит на сердце. Неспокойно там. Обидно. Обидно — вот что главное. Сколько сделал для нее — все, значит, псу под хвост. Впрочем, в глубине души, в далеком ее тайничке, он думал, что Томка его нарочно дразнит, спектакль разыгрывает, но хоть и думал, все же злился всерьез, по-настоящему, потому что, в сущности, Томка в любую минуту могла сделать что захочет. А ей в голову многое может ударить. Она в самом деле обижена на него — не расписывается с ней. Не хочет. А ей, конечно, как только стала бабой, познала эту горесть и сласть, так сразу по-бабски и судьбу свою устроить захотелось. А как же! И до Михаиловых теорий ей, конечно, мало дела; хоть и соглашалась с ним во всем, а на уме свое держала. Или, может, действительно с ней расписаться? А там будь что будет: разлюбит — все равно уйдет, хоть с бумажкой ты, хоть без. Только вот глупость это страшная — расписываться. Уж неизвестно почему, но Михаил знал, глубиной души чувствовал: пока живешь с женщиной нерасписанный — она следит за собой, не позволяет себе особо распускаться, держит характер в узде, считается с мужиком, примеривает свои поступки на его реакцию, она как бы не дает ходу своим инстинктам, — погляди-ка, что делается на Руси с замужней бабой! — ведь буквально верхом скачет на забитом, запуганном, зачуханном мужичонке, покрикивает да похлестывает его, ишь алкоголик несчастный, налил шары, а ну давай поворачивай оглобли, куда тебе говорят!.. И пристало ли ему, Михаилу, развращать до такого свинства Томку?
Короче, как ни искренен был Михаил, думая, что только свобода — залог правды и счастья в отношениях между мужиком и бабой, в глубине души он все же немного хитрил. Точно так же и Томка, соглашаясь с Михаилом насчет этой «дурацкой свободы», в тайниках души держала свою мысль, свое понятие — хитрила баба, ничего ты с ней не поделаешь…
…Томка пришла к нему в комнату, пристроилась с краешку на диван, в ногах Михаила, тихая, спокойная. Поглядела на него любовно, жалеючи, но Михаил от ее взгляда отворачивался.
— А может, правда, — вздохнула Томка, — отпустишь ты меня? А, Миша? Может, и сложится у меня хорошо, по-человечески? Я ведь Ипашку этого любила когда-то, хоть и прогнала его сегодня. Куда ему до тебя! Он против тебя — ноль без палочки. Но я хотя бы так съезжу в Озерки, посмотрю, огляжусь малость.
Что-то в голосе ее проняло Михаила, неподдельная грусть какая-то, настоящая жалостность, и он пробурчал в ответ:
— Не совестно, а? Эх, Томка-Томка… Ты о чем у меня просишь-то — подумай!
— Знаешь, Миша, о чем я думала-то… когда одна сидела? Вот ни за что не догадаешься!
— Ну, конечно, где мне…
— Я сидела тут одна и думала. Ждала тебя и думала. Поеду, думаю, в Озерки, тебе-то объясню как-нибудь, обсмотрюсь там, поживу малость, вдруг да и вправду свадьбу сыграем с Ипашкой… Только не перебивай. Не надо. Не перебивай. Я сначала скажу, а ты выслушай. А потом вовсе меня дурой можешь называть. Мне чего-то вдруг настоящей свадьбы захотелось. Дома. В Озерках. Вот, значит, невеста. А вот рядом жених. И не качай головой, не качай, выслушай… А потом вдруг думаю: подарков нам надарят — видимо-невидимо. Уж я-то знаю. У Ипашки родители в лепешку разобьются, моим тоже отставать неудобно. И гостей будет… толпы целые. Сколько всего натащат — представить страшно! Обидно мне будет… Представляю я все это, а мне рыдать хочется — им что, им бы погулять, подарков надарить — да и по домам, жизнь свою проживать да сны разные видеть, а мне без любви с женихом оставаться? Мне с любимым-то столько не подарят, с тобой-то, с тобой свадьбы не было и не будет. А с тобой остаться — а ты меня бросишь. И мне еще горше… отпусти меня, Миша! Может, оценишь тогда, поймешь, приголубишь, приласкаешь… Эх, Мишка ты, Мишка, подлец ты мой голубоглазый, сокровище мое глиняное!
Томка и не заметила, как стала плакать, так ее этот собственный рассказ растревожил, разбередил душу, и ведь как рассказывала, так прямо и видела все перед глазами, и толком не понимала, о чем вправду думает, а что только бред несусветный… Но если б она видела глаза Михаила! Если б только могла повнимательней взглянуть на него!
Михаил смотрел на нее сначала с усмешкой, потом внимательно, потом пораженно слушал ее и слушал, и она окутывала его каким-то будто колдовством, но таким проникновенным, искренним, глубоким, с болью и печалью, мечтательно, самозабвенно, что в какой-то момент ему даже страшно сделалось, он с ужасом спросил себя: да знает ли он эту женщину? кто она? что с ней происходит? Откуда эта мерная, заунывная, печальная интонация, от которой мороз по коже пробегает?! Он слушал ее и порой не слышал, только видел ее лицо, горящие глаза, искривленные злобой губы, румянцем подернутые щеки, он боялся этой женщины, она была совсем ему незнакома и неизвестна, чертовское лицо Томки завораживало, ему и страшно было, и в то же время — не оторвешься, так хотелось слушать, будто притчу из полного страхов и тайн детства, будто страшную, но захватывающую сказку не слушаешь, а вживе проживаешь…
Он смотрел на нее во все глаза, но только сейчас, может быть, понял, что любит эту сумасшедшую бабу, любит за то, что открыл в ней неведомое чудовище, дремлющую под семью замками и запорами душу. Он смотрел на нее и был тоже не совсем в себе, она как будто загипнотизировала его, эта дура, больше похожая на языческую пророчицу, чем на обычную, заурядную диспетчершу автобазы со смурной, грубой душой, каких тысячи по всем тысячным городишкам необъятной земли.
— Ты сумасшедшая! — сказал он ей как бы в свое оправдание. — Ты просто ненормальная. Тебе лечиться надо!
Несколько мгновений она тупо, непонимающе смотрела на него, потом в глазах ее будто засветилось сознание, она снисходительно усмехнулась и, махнув рукой, сначала улыбнулась, а потом рассмеялась:
— Я пошутила, дурачок! Это шутка. Шу-у-утка-а!..
Через несколько дней она все же дала Гене