Переполох на загонах - Платон Головач
Панас стоит, не трогается с места. А на лицо падают мокрые снежинки.
Вокруг густая темень, и в ней тихие таинственные шорохи да голоса колоколов — и больше ни звука. От головы, от корней волос по всему телу растекается тонкими ручейками холод, тело наливается ознобом. Едва заметная серость поля темнеет, сливается в одно с густыми черными тучами, повисшими сверху, и перед глазами плавает, качается черный безгранично широкий занавес. Панас вглядывается в него. Глаза видят светлую маленькую капельку. Она только что появилась, задрожала, засуетилась и начала нарастать, расплываться, наливаться блеском. Вот уже не капля, а светлая полоска ползает в темноте на небосклоне и все больше наливается блеском, а небосклон и все вокруг становится еще темнее. Из-за полоски этой вылетают золоченные искры и в каком-то строю кладутся на небосклон, и небосклон озаряется. А в зареве рождаются и плывут над полем торжественные тревожные голоса колоколов.
«Это же пламя, пожар»,— думает Панас, и за этим издали изнутри подползла неожиданно догадка. Захотелось броситься и бежать через поле на зарево пожара, но понял, что это будет пустым делом, что из этого все равно ничего не выйдет, потому что не добежит он, не успеет и не сумеет ничем помочь. Понял это и поднял руку, чтобы опять поставить воротник пальто. Рука скользнула по мокрому холодному воротнику... Воротник прикоснулся к ушам и щекам и неприятно щекочет лицо. Панас глубже натянул на уши шапку и медленно пошел по дороге, поглядывая на зарево, вслушиваясь в голоса колоколов.
Вошел в ольшаник. Не заметил, как замолчали колокола. Мягко ступают в свежий, непритоптанный снег ноги, и опять возвращается покой, а с ним приходят новые думы. Панас отдался воспоминаниям.
Незаметно ушли в прошлое многие годы его жизни, и лишь в памяти оставили они свои следы. Бурно мчится в пространстве всех этих лет горячий поток его дней. Они в суровой гармонии посменно приходят и уходят живыми существами. Вот они, отошедшие, пережитые, цепью, как в хороводе, приближаются и отдаляются от него то в тихой гармонии, одинаковые, то спутанные в толпу, в которой ничего не разберешь, то разные, то постепенно нарастающие друг за другом. Из этого потока дней всплывают потерянные, но все же в какой-то системе, небольшие островки воспоминаний, и на них разбросано далекое, тяжелое, полное страданий детство, и горячими кусками, близкая еще, полная огня юность...
Тучи сеют перед глазами рой белых снежинок, устилают землю пухом крыльев своих лебединых. Тепло. Глаза слипаются и видят не темную серость дороги, а освещенное солнцем поле. В поле так много солнечного света...
Солнце, горячее и ленивое, остановилось на половине неба, там, где самая чистая и глубокая лазурь, и кружится по нему, гуляет.
Ленивые волы медленно идут впереди сохи, защищаются хвостами от слепней и мух, машут головами, натужно скрипит ярмо. Волов за поводок ведет мальчик. Он босой. Ноги у него черные от земли, исколотые сухой травой и прошлогодним ржищем. Он медленно поднимает ноги и осторожно ставит их на землю. За волами ведет соху дед, седой, в белой сорочке и в белых домотканых штанах. Он тоже босой.
Впереди, на окраине поля, молодой, редкий, наполовину сухой, сосняк. Перед сосняком затишно, и над самой землей, как ртуть, переливается нагретый воздух. Над полем сказочными огоньками снуют, мелькают мотыльки, плавает легкий теплый ветер, и шевелит на голове деда густые посеребреные и такие же густые льняные волосы мальчика.
Мальчик держит в руке легкий поводок, обкрутил его вокруг ладони и смотрит в поле туда, где сосняк, о чем-то думает. Дед идет за сохою, медленно ступает в узкую борозду на холодноватую землю и поет тихо и тоскливо:
Э-эх ты, до-о-ля-а-а май-й-а-а,
Ты-ы няў-да-а-алай-а-а,
Калі ж ты-ы мя-а-не-э-э
А-а-адцу-ура-а-а-еш-ся-а.
Я з табою, доля,
Увесь век перажыў,
За табою, доля,
Шчасця не бачыў...
Голад, холад знаў,
Сыта не пад'еў,
Хвілі не згуляў,
А шчасця не меў...
Э-эх ты, доля мая...
Тихие слова дедовой песни падают на пахоту и пропадают, сошники забрасывают их землей. У деда худое, потресканное от ветра, лицо. Глаза его сверкают спрятанными в уголках слезами. А мальчику от этого и от слов песни дедовой хочется заплакать. Он опускает глаза в землю, мысленно повторяет слова дедовой песни, от которых разливается по всему телу холодная, непонятная боль, и прикусывает губы, чтобы не расплакаться.
— Прогоним этот раз туда и обратно и поедем домой,— говорит дед,— а то я, братец, устал очень. Вечером лучше допашем...
Домой волы по дороге идут быстро. Пылит позади за волами соха. Дед идет за сохой в стороне, а мальчик впереди, рядом с волами. По обе стороны дороги тянутся узкие, в два загона, и бесконечно длинные, аж до речки и до осинника в другую сторону, полоски. У дороги они засеяны яровыми. Дед смотрит на полоску, на низкие и редкие в бороздах яровые и говорит:
— Вымокает... но и без борозды нельзя, совсем тогда вымокнет... Мало земли у нас, братец, мало... Когда ослобонение было, пан всю «Куноведь» себе взял, а нас, мужиков, в трясину эту. Вот оно и вымокает... Это еще за моей памятью было, лес тут был громадный, бор и болото. Где «Дяково» — подступиться тогда нельзя было, грязли и человек и корова. А потом откупили у пана лес купцы, вырубили, а родители наши землю купили и поле сделали... И все мало земли,— продолжал он.— Прежде, как глазом окинуть, сплошь пуща была, а теперь поле сплошь, и мало... Вот это полоски Авхима, Каленика, Рыгора и Степки, а прежде, бывало, отец их один пахал, полоса была во-от!.. А теперь с бороной не повернешься. Все полосы были шире... Да мало ли что было... Бывало, мы у отца вместе жили до старости, пока детей не вырастим, и дружба была, а теперь, как только научился штаны носить сам, так и дели, тата... А что делить? Разве можно бесконечно землю делить?.. Поделили вдоль, поделят поперек, а дальше что?.. Разве ж ему чего-нибудь не хватает?.. Дели... Да оно, поделю, поделю...— махнул прутиком, согнал с вола слепня,— Поделю...