Малиновые облака - Юрий Михайлович Артамонов
День клонится к вечеру, жара спадает, и трава тяжелеет, набирает влагу. И вот уже косцы, не сговариваясь, выходят по одному из шалашей, не спеша берут на плечо косы и идут к началу загона. Постоят немного, поговорят, а когда наберется их человек тридцать-сорок — подтолкнут кого-то одного: «А ну, Микал, начинай». Обычно подбирают человека легкого на руку, сильного, сноровистого — от него все зависит: и темп, и прямизна, и удача. А в приметы марийцы сильно верят. И пойдут за ним шаг в шаг, сдерживая себя, приспосабливаясь к заданному темпу. Сил еще много — девать некуда, коса острая, а главное — руки, душа так и просятся, так и тянут. Но нельзя им доверять, лучше довериться тому, кто идет первым. Глянешь немного погодя, и кажется, будто не двигаются косцы, стоят на месте, только плечи их играют: никто не отстал, никто вперед не вырвался, будто гуси опустились на зеленый луг и идут цепочкой: белые рубахи, белые платки… И переговариваются: вжжик-вжжик, вжжик-вжжик. Только изредка остановится кто-то и выступит с сольной партией, затачивая косу: чужик-чижык, чужик-чижык…
Покосят, помахают и возвращаются к шалашам. На сегодня хватит. Чуть-чуть размялись, дали поиграть мышцам, настроились на работу, проверили косы, сноровку.
Поужинают косцы, попьют чайку и сразу ложатся спать. Больше не слышно веселых голосов, шуток, смеха — не будет их слышно до конца сенокоса. Ребятишки это знают и не тревожат взрослых своей возней. Сенокос — это не праздничное застолье, не гулянье под гармонь. Сенокос — это сено, а значит и скотина: корова, овца, коза. Будет живность — будет и мясо, молоко, ребятишки будут сыты и здоровы. Сенокос — это жизнь для крестьянина.
Такой была Кокшага в далеком моем детстве. Такой я помню ее и буду помнить всю жизнь. Люблю ее, как дорогого и близкого человека, умного, верного, доброжелательного. Здесь, на ее берегах, в маленькой деревушке Ятман, я родился, здесь бегал в детстве, отсюда торил дорогу в жизнь. И всегда ты, Кокшага, была со мной.
Многое повидал, многое узнал, многое понял к сорока годам, учась, работая, служа в армии, путешествуя. И вот вернулся к тебе, в родное гнездо. Воды твои по-прежнему все бегут и бегут вперед, не возвращаясь вспять. А я вернулся к истокам. И увидел тебя. Ты все здесь же. Всегда со мной. Протяну руку — не достану, а взором — всегда. В душе моей ты, любимая: синей тесьмой по зеленому полю…
2
Начала сенокоса Лавруш как-то не заметил. И немудрено: мотается по совхозу с одной фермы на другую, кровь берет у скотины на анализ, уколы делает, документацию оформляет. Свиней вот начали сдавать на мясокомбинат… То там его мотоцикл мелькнет, то здесь протарахтит — весь день на колесах. Да и у рабочих совхоза скотина имеется. Приглашают баранчиков, поросят облегчить, справку выписать, черный зуб вырвать. Как не пойдешь, как не уважишь?! Лавруш безотказный, слова поперек никому не скажет, вот и пользуются этим.
Молодой он еще, сил много. Бывает, и пообедать забудет — и ничего, бегает. К вечеру язык на плечо. Присядет где-нибудь на ферме в укромном уголке, прислонится к стенке и сразу будто в яму какую провалится. Вздремнет полчасика — и снова бодр, будто всю ночь спал без сновидений. Опять на мотоцикл и мчится туда, где, как уже чувствует, его ждут не дождутся, а то и ругают почем зря. Бывает так, что понадобится срочно директору, Сергею Семеновичу, или главному зоотехнику — и найти не могут. Звонят на одну ферму — там отвечают, что только-только уехал. Звонят на другую — еще не приехал. А его как раз в это время знакомый мариец из соседней деревни на дороге подкараулил — свинью ему срочно приспичило везти на базар и нужна справка от ветеринара, что животное здорово. Вот тогда уж влетит от директора за опоздание, за то, что «шляется черт знает где»… А что поделаешь, терпи, казак. Сам виноват — не доложился. Единственный ветеринар на огромный совхоз. Вообще-то есть и другой — старший. Но она ушла в декретный отпуск и укатила к своей матушке. Обещали практиканта прислать, а его все нет и нет…
На сей раз Лавруш прикатил домой с твердым намерением поесть основательно, не спеша, без нервотрепки. Сколько же можно в самом деле всухомятку перебиваться?! Пока мать подогревала суп на газовой плите, варила яйца всмятку, достала творог и простоквашу, принесла с огорода свежих огурчиков, он все сидел, вытянув ноги, — отдыхал. И одновременно наблюдал за матерью: как она ходит туда-сюда, как суетится старчески бестолково, как старается ему угодить. И вдруг неожиданно понял — да она же совсем старуха! И где же были его глаза раньше?! Ввалившиеся щеки, потускневший взгляд, седые редкие волосы. Лишь нос торчит на широком морщинистом лице, да и тот как-то уныло поглядывает вниз. И руки у нее дрожат, сухие, костлявые, перевитые узлами голубых вен. И одежда… Все тот же коричневатый платок на голове, такого же цвета обвислый мужской пиджак с подвернутыми рукавами, неопределенного фасона платье. Да ведь он же, помнится, дарил ей что-то из одежды. Где ж все это? Скупой стала к старости или вообще все старики такие? Годы, годы… И чувствует себя, наверное, неважно. А ведь он до сих пор не слышал ни одной ее жалобы, не замечал, чтоб болела, лежала в постели, не слышал охов и ахов. Может, и болеет, но терпит — переносит все на ногах? Вероятно, все матери такие. Не о себе думают — о детях. Не своей жизнью живут — жизнью своих детей.
Сестра Лавруша вышла замуж в соседний район, брат тоже отделился, живет в поселке, на центральной усадьбе. Ему дали хорошую квартиру со всеми удобствами, семья-то у него большая. И остался Лавруш с матерью в старой деревянной избе. Говорят,