Бунт женщины - Николай Павлович Воронов
Жмыхов поднял руку: помолчи, мол, старик, — и продолжал:
— Первой заговорила Ольга:
— Георгий, папа рассказал тебе…
— Да, рассказал. Он обвиняет себя.
— Милый, смешной папа. Всему причиной я, да немножко ты. Убейконь нравился мне. Казался неизменно добрым, неизменно любящим. После того, как ты и я познакомились, я перестала его замечать. Но когда ты оборвал переписку, а потом написал про актрису, он вырос в моих глазах. Какая верность чувству! Какая преданность! Я стала думать, что никогда не встречу человека, который бы больше ценил меня. Признаюсь, пусть это и подло, выходила я за него и злорадствовала, что мое замужество, возможно, будет для тебя большим горем.
Она говорила, а я хотел кричать: «Куда же ты запрятала свой идеал: «Жить надо крупно». А сама докатилась до мелкой мстительности». Но я промолчал. Она и так была в отчаянии.
Она предложила:
— Поедем, Георгий, на дачу. Там Агеев с Диной и дочкой.
— Поедем, посмотрим на чужое счастье.
Приближаясь к даче, мы увидели Дину. Она развешивала белье на шнур, натянутый между березами. Кудрявая, в ситцевом сарафане и клеенчатом переднике.
Не успели мы поздороваться, как в окне появился Агеев.
— Дин, Любочка плачет. Что делать?
Его растерянная физиономия рассмешила нас. А вскоре мы стояли возле никелированной кроватки и разглядывали лупоглазую девочку. И Агеев допытывался, на кого она походит. Она напоминала Дину, но, чтобы не обидеть Агеева, я сказал: девочка похожа на него.
Вечером мы с Ольгой ходили к нашему дубу. Он по-прежнему как бы ввинчивался в небо. Над кустиком вереска и чуть поодаль покачивались ромашки. Я спросил:
— А те, что ты посадила т о г д а, взошли?
— Нет…
Окутанные жестким шелестом листьев, мы посидели у дуба и вернулись назад.
Ночевать Ольга осталась на даче.
Как и в прошлый раз, Ольга сама постелила мне постель. Как и в прошлый раз, простыни пахли морозом.
Она взбила подушку и собралась уходить. Сердце мое затосковало, затосковало.
Я обнял Ольгу. Она тихонько отталкивала меня, и такая острая обида была в ее жестах, что хоть с ума сходи.
Я не отпускал Ольгу. Она уткнулась в мое плечо и заплакала, навзрыд заплакала. Были в ее слезах девчоночья беззащитность перед горем и желание обрести покой и ясность.
После этой ночи мы провели вместе еще день и еще ночь, а поутру пошли на электричку. Пахло родниковой сыростью: выпала обильная роса. Я поднял Ольгу на руки и понес через лес. Она не сводила с меня глаз, лучащихся, торжествующих.
Ягодная кулига. Сосновая просека. Голова кружится от усталости и хвойной прели. Я опускаю Ольгу на дорожку, и внезапно удушливым жаром пронизывает всего меня мысль: вот так же, должно быть, носил Ольгу Убейконь, и она была счастлива. И, кто знает, не случалось ли этого с Ольгой до замужества, и не повторится ли после того, как я свяжу с нею свою судьбу? И опять-таки, кто знает, чем она руководствовалась, когда выходила замуж, и какие побуждения привели ее в отцовскую квартиру, когда она узнала, что я приехал?
Любовь или чувственность? Бескорыстие или хитро выверенный расчет?
И, конечно же, я вспомнил Юлию. Разве она не могла выйти замуж в Ольгином возрасте? Могла. Красива, целомудренна, умна. Ворох поклонников. И хотя ей двадцать семь лет, она одинока. Готовит себя не для сосуществования под одной крышей с мужчиной, а для жизни, полной прекрасного, обоюдного, глубокого.
Ночью Ольга провожала меня в Ленинград. Она нервно крутила пуговицу на пыльнике и перед самым отходом поезда сказала:
— Завтра я перееду к папе.
Я не хотел ни обнадеживать, ни огорчать Ольгу и промолчал. Лицо ее сделалось суровым, независимым. Поцеловались. Сдержанно, как чужие.
На обратном пути я провел в Москве несколько часов. К Ольге не зашел. Написал ей открытку:
«Получил диплом. Еду к себе на Урал. Работать и искать, искать и работать. Счастья тебе превеликого!»
— Дурак! — крикнул Михеич.
— Дурак, да еще набитый, — зло согласился Жмыхов.
Он встал и подошел к озеру. Неподалеку плеснула рыба.
Красные круги широко раскинулись по глянцевой глади. Над лодкой, на той стороне, курился дым: запоздалый рыбак, проверяя сети, отпугивал от себя комаров.
— А дальше было так, — заговорил Жмыхов, стоя к нам спиной. — Вернулся я домой. Юлия все еще на гастролях да и как-то не до нее. Взял и уехал, как вам известно, на строительство электрической дороги. Шесть месяцев просидел там. И снова — в Камнегорск. И снова — встречи с Юлией. Но уже мучительно не те, что раньше. С моей стороны просто дружеская теплота, с ее — запертая за семь замков любовь.
Я не хочу скрывать, что все это время редко думал об Ольге.
Какое-то удивительное и загадочное это чувство — любовь. Любовь, как море: то прилив, то отлив. И часто не знаешь, что вызывает прилив, что отлив… Понял, да поздно…
Михеич подошел к Жмыхову и тревожно спросил:
— Поздно, говоришь? Почему поздно?
— Недавно я получил письмо. От Агеева. Я было дал его прочесть Михаилу Борисовичу, — обернулся он ко мне, — да отнял. Агеев пишет, что в апреле Ольга родила сына. «Твоего сына, Гошку», — он так и пишет. Но через месяц Гошка умер. Ольга не стала сдавать государственных экзаменов. Взяла направление на север, на остров Диксон, и уехала. Я бы все бросил — и на Диксон. Но разве она примет? Душа обожжена обидой и смертью. Был сын, мой сын, и — нет.
— Не твой, а ее, — возразил Михеич. — Поехал бы? Зачем? Из гнилых бревен избу не поставишь. А, впрочем, Гошка, поезжай. Горе-то, оно и примирит. А дети, они будут. Сколь захотите, столь и народите.
— Поздно, Михеич. Беда не в том, что Ольга далеко уехала. Беда в том, что сердце ее далеко ушло от меня…
Я слушал их разговор и думал об Ольге, Жмыхове, Юлии. Особенно об Юлии. Почему? Простая причина. Михеич вот уговаривает Жмыхова ехать на Диксон,