Николай Угловский - Подруги
Понемногу Володя приходил в себя, только никак не мог решиться посмотреть Лене в глаза. Он чувствовал лишь досаду, даже злость на Верочку за то, что ей вздумалось пойти купаться и поставить его, Володю, в такое неловкое положение…
— Как зачем? Работать, — твердо ответил Володя, сам веря в эту минуту, что он поехал в колхоз только ради работы, а не ради Верочки. — Вы же вот работаете, пользу даете, ну и я здесь не лишний.
— Ох, Володя, не верю я, что ты тут долго продержишься, да ты и сам не веришь, только признаться не хочешь. Давай уедем отсюда, а? С тобой бы я — хоть куда…
Она настойчиво ловила его взгляд, а он упорно смотрел в землю, все больше хмурился, искал и не находил удобного положения, словно сидел на сосновых шишках.
— Катя уехала, и мы туда же? Нет, так не пойдет. Ты подумай, о чем говоришь-то? — Он поднял на Лену неласковые, чуть растерянные и все-таки непримиримые глаза. — Уедем, а потом каждый, вроде Осипова, в меня пальцем бы тыкал? Нет, давай уж это дело… здесь решать.
Почувствовав, что сказал не то, что хотел, Володя, трудно подбирая слова, добавил:
— Я же вовсе не знал, что ты так ко мне относишься… совсем наоборот. Не хочу тебя обижать, Лена, но и обманывать не буду — нету у меня к тебе этого чувства. Товарищем я всегда буду верным, можешь на меня во всем положиться. Ты уж извини, пожалуйста…
Лена как-то сразу вся обмякла, и глаза ее, только что светившиеся решимостью и надеждой, словно потухли. Она опустила голову, пальцы правой руки бес цельно теребили редкую травку, вздрагивали. Ей стало так стыдно, что уже не было сил подняться и уйти. Гордость ее снова, во второй раз в жизни, оказалась растоптанной. Злые слезы душили Лену, и все-таки она превозмогла себя, деланно усмехнулась, каким-то чужим голосом проговорила:
— Ну и дура же я — кому поверила? Думала, ты настоящий человек, такой, о каком я мечтала, видишь, чуть сама на шею не повесилась. Верочка-то умнее меня оказалась.
— Ну про себя-то я получше вашего знаю, — угрюмо оказал Володя. — Я ведь про тебя тоже разное думал, а ты вон какая. Чего же тут обижаться? Вспомни, когда я вернулся, вы все на меня косо поглядывали — думаешь, мне легко было? Может, Верочка понимала, да и то так — умом, а не сердцем, видать.
— Вот уж неправда, — вырвалось у Лены, но она тут же осеклась, горько договорила: — Что уж там, признаваться было глупо, а обижаться и того глупее. Ну, а как же жить теперь — может, посоветуешь?
Она мстила теперь себе за все — и за то, что прежде не сумела оценить Володю и глупо надеялась, что он сам заметит и поймет ее, и за то, что поехала в колхоз, и главное — за тот стыд, который она испытывала сейчас, Как она могла решиться на столь необдуманный разговор — она, всегда старавшаяся все делать и говорить обдуманно! Да нет и не было, видать, у нее никакой настоящей гордости, а было лишь надутое самомнение и самоуверенность, которыми она прикрывала свою душевную боль и опустошенность. И все это исчезло теперь разом, она действительно почувствовала себя слабой и одинокой и, как ни странно, искренне просила у Володи совета, как жить, хотя слова ее и прозвучали иронически.
Кажется, Володя понял Лену, понял ее смятение, однако из деликатности, которой до сих пор не подозревал в себе, даже виду не подал, что догадывается о ее душевном состоянии. Ему было жаль Лену, он опасался, что она может решиться на любой поступок, и в то же время она все еще представлялась ему прежней Леной, гордой и неприступной, словно и не было того, что произошло между ними минуту назад.
— Тебе мои советы ни к чему, — сказал он смущенно. — Тут главное — самого себя как следует понять, цель определенную наметить… Вот ты про Катю, например, что думаешь?
— Что ж Катя? У нее цель ясная…
— А по-моему, ни черта не ясная, — с внезапным ожесточением заговорил Володя. — Куда ветер дунет — туда и ее несет. Про вас в газетах писали, за коммунистическое звание взялись бороться, это что — шуточки? С таким делами не шутят, я так понимаю. Вас же за язык никто не тянул, когда обязательство принимали. Ну и нечего людей смешить, себя позорить.
— Вон ты как заговорил! — удивленно подняла брови Лена. — Давно ли таким стал?
— Это каким же? — поморщился он. — Каким был, такой и есть, но я же не слепой, хоть ты и сказала, будто я ничего не вижу. Кое-что вижу, а Катю насквозь понимаю. Нету у нее настоящего характера, а так, лишь бы ей нравилось, то и делает. Гордости у нее нет, а она в каждом человеке должна быть.
— Да, конечно, — пролепетала Лена. — Только Катю нам трудно судить, в чужую душу не влезешь. Вот если ты такой гордый, скажи, зачем ты в колхоз поехал? Что ты здесь нашел?
Володя откашлялся, нащупал в кармане папиросы, но доставать не стал, только переменил положение правой, неудобно подвернутой ноги.
— А чего мне было искать? Взял да и поехал — испытать новую жизнь. Думал, потом пригодится. А тут интересная работа попалась, я давно о такой мечтал. Во всяком случае бегать туда-сюда, как Катя, пока не собираюсь. Меня приняли как полагается, а я бы наплевал на все и опять в другое место подался? Нет, это не по мне.
Лена сидела, понурив голову, не решаясь ни уйти, ни продолжать разговор. Мыслей в голове не было, было лишь желание остаться одной, лечь лицом в траву и заплакать, как это бывало в детстве после жестокой обиды, нанесенной взрослыми.
Володе вновь стало безотчетно жаль Лену. Он чувствовал себя виноватым перед ней, хотя и не знал — в чем.
— Лена, — оказал он глухо, дотрагиваясь до ее руки, — знай, Лена, что я тебя очень уважаю, больше прежнего… Если бы мы раньше встретились, все было бы по-иному… Ты очень хорошая, Лена, только я не умею это выразить…
Она легла лицом в траву и заплакала — легко и беззвучно, словно плакали и страдали одни глаза, а не все ее существо. А может, это были не только слезы жалости к себе и горечи по утраченным надеждам, но и слезы благодарности за теплые, искренние слова, которых она ждала столько времени.
Володя беспокойно оглянулся, приподнялся на локте и бережно обнял Лену за плечи…
XVII
А дождя все не было. Если в конце мая, когда досевались последние гектары яровых, люди радовались неизменно чистому и жаркому небу, то теперь с тревогой и недоумением оглядывали горизонт, тщетно выискивая хотя бы единое облачко, предвещавшее перемену погоды.
Дождь был нужен позарез — и травам, и яровым, о неистребимым упорством пробивавшимся к солнцу сквозь сухую корку земли. Но настоящей силы в выбрызнувших поверх полей зеленых ростках не было. А трава даже на заливных лугах выглядела не лучше, чем в прежние годы на суходолах. Одни сутки теплого обильного дождепада решили бы все. Однако небо по-прежнему слепило и обдавало людей и землю изнуряющим зноем.
Самойлов нервничал все больше. Да и было отчего: урожай под угрозой, заготовка кормов недопустимо затягивалась. Но секретарь райкома обвинял в этом не засуху, а людей. Он был убежден, что задержка с силосованием вызвана застарелой привычкой председателей колхозов к самотеку. И он не мог допустить, чтобы все его усилия по чьей-то глупости полетели прахом.
Он решил поехать к Логинову. В колхоз имени Ильича Самойлов собирался давно. Еще, прошлой осенью, вскоре после партконференции, его заинтересовал здешний председатель, человек, как показалось секретарю, дельный и умный, несмотря на его спорные выступления на совещаниях и частые стычки с работниками райкома. Постепенно, однако, это мнение о Логинове изменилось. Вопреки возлагаемым на него надеждам, Логинов до сих пор ничем особенным себя не проявил, хуже того — в отдельных случаях неправильно реагировал на указания райкома, а то и просто игнорировал их. Это не могло не настораживать. Очевидно было, что вся его так называемая самостоятельность и здравый смысл — не что иное, как обыкновенная самоуверенность и зазнайство, порожденное прежней безнаказанностью.
Что ж, подобных людей Самойлову уже приходилось встречать. Их, правда, не всегда удавалось раскусить сразу, но рано или поздно они сами разоблачали себя. Странно, почему так верят в Логинова Локтев и другие? Или так же свыклись с ним, как и с этим бесхребетным Дубцовым, которого годами держали у руководства, хотя и видели, что он заваливает дело? Да, конечно, и тут сказывается эта проклятая боязнь нового, боязнь перемен, давно уже назревших и требующих риска.
Зато он, Самойлов, не намерен останавливаться на полпути, хотя бы ему пришлось восстановить против себя всех. Самое обидное состояло в том, что. сколько он ни приглядывался к людям, ему до сих пор не удавалось найти ни одного, на кого он мог бы по-настоящему положиться. Надеяться приходилось лишь на себя самого, и Самойлов бестрепетно готов был работать и думать за всех, даже если бы ему довелось спать не больше четырех часов в сутки. Он знал: сил у него хватит. Не, на отдых же послали его сюда.