Струны памяти - Ким Николаевич Балков
Выходим на соседнюю улицу, встречаемся с Додиком, давним моим приятелем. Вообще-то он не Додик, а Гарма-Доди, но мы, пацаны, зовем его Додиком. И ладно, думаю… Додик весел, по плоскому, как мелкое блюдце, раскрасневшемуся лицу пот в три ручья.
— Двух пацанов уложил на лопатки, — говорит он. — Запарился…
У нас нынче в моде — борьба… Чуть что: а давай-ка поборемся! Даже на школьных переменах пыхтим, возимся, пробуем силу.
Ваньчатка с усмешкой глядит на Додика:
— Нашли забаву!..
Додик обижается. Он недолюбливает Ваньчатку. Я думаю, это потому, что в последнее время я все чаще и чаще встречаюсь с Ваньчаткой, подолгу говорю с ним. Видать, ревнует!.. Но, может, и нет… Дело в том, что почти все ребята относятся к Ваньчатке кто настороженно, а кто и просто с опаской. И виной тому неумение Ваньчатки подлаживаться под настроение пацанов, а еще его глаза, чаще задумчивые и все понимающие, с усмешкой. Не так-то просто смотреть в них, раздражают они, вызывают желание сказать Ваньчатке обидное. И у меня не раз появлялось такое желание, только сдерживаю себя. Не знаю, почему, но меня тянет к этому пацану. Интересно слушать его неторопливый голос и удивляться, если Ваньчатка неожиданно замолкает и подолгу смотрит куда-то в сторону.
— Борьба — это не забава, — искоса поглядывая на Ваньчатку, говорит Додик. — Борьба — это мужская игра. Но да тебе не понять — слабый…
Ваньчатка молча скидывает куртку. Я хмуро смотрю на него:
— Ты что, спятил? У тебя в груди по сию пору болит.
— Вот смешной, — смущенно говорит Додик. — Я же поломаю тебя.
Додик шире Ваньчатки в плечах и, конечно же, сильнее. И ему, чувствую, сейчас неудобно, и он охотно отступил бы, если бы Ваньчатка тоже пошел на попятную. Но Ваньчатка! Ах, черт!.. Лицо у него словно бы каменеет, глаза делаются маленькими, неподвижными, и губы шепчут что-то…
Додик виновато глядит на меня. Потом, махнув рукой, идет к Ваньчатке. Берет его за пояс, притягивает к себе… Ваньчатка весь изгибается, голова у него чуть отклоняется назад, враз побледневшие губы раздвигаются. Я вижу, ему трудно дышать, больно дышать. И я не выдерживаю, набрасываюсь на Додика со спины, оттаскиваю от Ваньчатки. Додик, замечаю, тотчас разжимает пальцы, и Ваньчатка, не ожидая этого, падает на землю, но тут же вскакивает.
Додик, сплюнув, уходит. Ваньчатка тяжело, взахлеб, дышит, и губы у него еще долго бледные.
Дядька Степан встречает нас на пороге. Круглолицый, приземистый, говорит весело:
— А, Матадур, мать твою… Ну, ходь сюды. Ходь… — Заводит на кухню, разливает из самовара по стаканам, глядит на меня слегка косящими карымчатскими глазами.
Ваньчатка, не торопясь отпивая из стакана, говорит о том, зачем мы пришли… Я сижу опустив голову, пальцам, крепко сжимающим донышко стакана, горячо. Дядька Степан, выслушав, спрашивает у меня:
— Лошадей-то как, прижаливаешь?
Мне бы сказать: да, прижаливаю, но становится неловко, я подношу ко рту стакан с чаем, глотнув горячего, обжигаю небо, долго кашляю, говорю:
— Не знаю даже… Иногда люблю, а иногда боюсь…
Дядька Степан с удивлением смотрит на меня:
— Хы-ы… Не врет. Я взял бы тебя, да местов нету. У Хубрака место занято Ерохиным пасынком. А в табун к нам заходь… Заходь. Всегда рады.
Вечером, когда отец выходит из дому подышать свежим воздухом, а я заканчиваю делать уроки и уже собираюсь пойти во двор задать корове сена, мать неслышно приближается ко мне, говорит, перехватывая руками фартук и стараясь не смотреть в глаза:
— Я уж задала корове… И пойло сделала. — Потом, вдруг засмущавшись, опускает голову. Мне еще не доводилось видеть мать такой вот… растерянной. — Надо сбегать к Ворончихе. Люди сказывают… Может, сходим вместе? Одной как-то неудобно.
Я усмехаюсь. Теперь я знаю, что делается в душе у матери.
Тетка Ворончиха не знает, куда посадить нас. Из комнаты выходит Ваньчатка, говорит с досадой:
— Вы уж третьи за нынешний вечер… Всех, видать, приперло: что-то скажут карты?
— Кыш!.. — восклицает тетка Ворончиха. Уводит мать на кухню. Я прохожу с Ваньчаткой в комнату. На полу валяются чересседельник, седла, небрежно скатанные мотки ниток, веревки…
— Через неделю каникулы… Дядька Степан сказал: пока не отладим для колхоза сбрую, о табуне и не думай.
Ваньчатка еще о чем-то говорит, но я не слушаю. Я мысленно там, на кухне. Мне ужасно интересно, с чего бы вдруг мать… Сколько знаю, она не очень-то верит ворожеям и гадалкам, которые изредка забредают в нашу деревню.
Ваньчатка догадливый… «Ладно, — говорит насмешливо. — Иди послушай бабью болтовню, я делом займусь». Берет в руки чересседельник, тянется к столу за ниткою… Я пожимаю плечами: не больно и хочется на кухню, но уж коль на то пошло…
Мать, увидев меня, морщится, но в это время тетка Ворончиха, разглядывая карты, говорит, просияв лицом:
— Смотри-ка, крестовый-то, твой-то, гоголем вышагивает, и все ему нипочем, а тот, другой-то, бубновый (у, королище!..) вроде как сторонится его, опасается…
Я улыбаюсь: мать гадала на отца. Здорово, видать, перепугалась. Впрочем, и не мудрено… Помню, слух прошел: новый директор школы приехал… Я к отцу: верен ли слух? Отец сказал: верен… А еще сказал: вечерком я и военрук пойдем в гости. Ладно, в гости так в гости, я и значения не придал этому. А зря. Тем вечерком забегает к нам Ваньчатка и прямо с порога: «Там ваш отец ругается с директором. Уж так-то кричат! Так-то кричат!..» Мать, простоволосая, в фартуке, выскакивает за дверь.
Пока собираюсь, отец входит в избу, за ним мать, и хворостина у нее в руках… Лупит его по спине, ругается. Он ничего, только говорит устало: «Потише, Катюша! Потише! Больно же!»
С тех пор прошло больше месяца, а мать не придет в себя. Переживает. И отец, вижу, тоже переживает.
Случилось тогда вот что… Новый директор сказал про фронтовиков что-то нелестное, вроде того, что хватит уж вам форсить, пора и честь знать, а то, понимаешь, нацепили ордена и довольны… Отец обиделся, и военрук обиделся. Ну и напустились на директора… Для острастки и другим в назидание. Не обижай фронтовиков!
…А вот и каникулы. Выхожу из школы вместе с Ваньчаткой, сумка