Самуил Гордон - Избранное
Алик подошел с поднятой головой, словно хотел этим дать знать, что на него не действуют ни высота огромного, богато обставленного кабинета, ни массивный черный полированный стол на невысоких, затейливо выточенных ножках, ни множество телефонов на столе, ни красочный ковер на полу, ни картины в больших и тяжелых золоченых рамах на стене.
Занимавшая почти половину стены большая позолоченная рама, в которой теперь была картина Васнецова «Богатыри», внушала догадку, что в ней, как и в остальных позолоченных рамах на стене, до недавнего времени находились другие картины.
— Диалектика.
Алик оглянулся. Ему показалось, что майор произнес это не столько в связи с разговором по телефону, сколько с тем, о чем он, Алик, в эту минуту думал.
Женщина, сидевшая за столом, не взглянув на Алика, взяла поданное им заявление. Заостренный двухцветный карандаш, точно коромысло весов, покачивался в ее молочно-белых пухлых пальцах. Алику показалось, что не от нее, а от этого красно-синего карандаша зависит судьба каждого, кто входит сюда. Заостренный двухцветный карандаш может случайно повернуться не тем концом, и тогда уже невозможно будет что-либо изменить.
— Чего вы, собственно, хотите? — спросила Елена Дмитриевна, не отрывая глаз от заявления.
— Получить свои документы.
— Какие документы?
— Аттестат, метрику…
Карандаш вдруг перестал качаться между ее пухлыми пальцами — настолько неожиданным для нее был его ответ. При таких конкурсах нашелся студент, желающий уйти из института…
— Что ж, хорошо! — Карандаш опустился на заявление красным концом, а это означало, знал Алик, что просьба удовлетворена.
— Как поживает отец? — спросил майор, закончивший долгий разговор по телефону. — Передайте ему привет. Это сын Веньямина Захарьевича, — сообщил он Елене Дмитриевне.
— Погодите! — Она взглянула на заявление и подняла на Алика холодные серые глаза. — Сын Веньямина Захарьевича? Что же это вы вдруг решили забрать документы? Вам не нравится наш институт?
— Я решил уехать, работать.
Елена Дмитриевна повернула голову к майору.
— Веньямин Захарьевич никуда не уезжает, так что без заведующего военной кафедрой мы не остаемся, — ответил майор на ее недоумевающий взгляд. — Вы знаете, где находится партком? — обратился он к Алику. — Подождите меня, пожалуйста, там, я сейчас приду.
— А мое заявление?
— Все будет в порядке.
Еще и сейчас, когда заявление уже было подано, Алику все не верилось, что он покидает институт. Ему трудно было представить себе, что в один из ближайших дней сядет в поезд, поезд отойдет от перрона, мимо окна пронесутся высокие платформы, уютные зеленые вагоны электрички; что, возможно, уже на этой неделе проснется не в своей комнате с голубыми обоями и со спадающими до самого пола гобеленовыми портьерами на окнах, не на широком чешском диване, а где-то в холодной, неуютной каморке, на узкой железной койке, где до него, вероятно, спало бог весть сколько людей; что в кафельной умывальной его не будет дожидаться готовая ванна, в столовой не будет дожидаться завтрак, никто не будет стоять над ним и просить, чтобы он выпил еще чашку кофе, съел еще апельсин; что вместе с перроном исчезнут и эти широкие мраморные ступени, по которым десять раз на дню взбегал и спускался, девятая аудитория с висячими балкончиками, похожими на ложи в театре, длинный и светлый коридор, где он сейчас бродил; что в один из ближайших дней уже не сможет сесть в двадцатый троллейбус, идущий в Мневники… А зачем ему, собственно, ехать туда? Все, что Шева могла ему сказать, она уже сегодня сказала. Все ли?
Восстановить в памяти подробности сегодняшней встречи с Шевой Алик не успел — по лестнице поднимался Вадим Тимофеевич.
Майор пригласил его в кабинет и усадил против себя за стол. Трудно было догадаться, что мог он такого рассказать Елене Дмитриевне о нем, об Алике. Появление Вадима Тимофеевича в приемной как раз в ту минуту, когда подошла его очередь, и то, что майор попросил его зайти в партком, вызвало у Алика подозрение, что майору все известно. Кто мог ему рассказать, если не Борис?
— Вы обедали сегодня?
Алик оглянулся, как бы надеясь увидеть кого-нибудь позади себя. Все еще не уверенный, что вопрос обращен к нему, он спросил:
— Кто? Я?
Зазвонил телефон. Алик выждал, пока Вечеря закончил телефонный разговор, и, нахмурив лоб, ответил:
— Да, я уже обедал.
— Все равно, все равно…
Было впечатление, что слова «все равно, все равно» не имеют ни малейшего отношения к тому, обедал Алик сегодня или не обедал. Скорее всего, это было связано с разговором майора по телефону, а может быть, с тем, что он заносил в эту минуту на листок настольного календаря. И так как Алик находился в том состоянии, когда все становится подозрительным, у него вдруг вырвалось:
— Смогу я сегодня получить свои…
— Одну минуту. Только позвоню домой.
И в этом готов был Алик усмотреть подтверждение того, что майор собирается сообщить ему нечто очень важное и ищет разные предлоги, чтобы оттянуть разговор.
— Как назло никого нет дома. Опять, вероятно, задержались на заседании. Ох уж эти мне заседания. Но ничего, — он положил трубку на рычаг и поднялся, — пошли! Картошку чистить умеете? Надеюсь, вы не из тех молодых людей — обладателей постоянных столиков в «Арагви» или «Савойе», проштудировавших меню ресторанов основательней, чем таблицу умножения. Конечно, котлеты де-воляй и цыплята табака вкуснее сухой пшенной или перловой каши, за которой нам в вашем возрасте приходилось подолгу простаивать в очереди. А запить стаканом кофе-гляссе, разумеется, гораздо приятнее, чем прихлебывать полусладкий чай, попахивающий дымом и горелой хлебной коркой… Ну, а выстоять длинную очередь, чтобы размешать остывший стакан чаю кривой жестяной ложечкой, привязанной к чану… Но мы никогда не придавали этому особенного значения.
Выйдя на широкую и шумную Моховую, Вадим Тимофеевич спросил:
— Подъедем или пройдемся пешком? Я живу в районе площади Пушкина — минутах в двадцати — двадцати пяти отсюда.
И снова завел с молчаливым задумчивым Аликом разговор, не имевший ни малейшего отношения к заявлению, оставленному на столе директора.
— Посмотрите-ка только, какая очередь выстроилась к троллейбусу. Так и подмывает спросить у того молодого человека, куда он едет? Уверен, не дальше Никитских ворот. Когда я в троллейбусе или автобусе вижу молодого человека, на котором уже не застегивается пиджак, мне хочется высадить его и скомандовать — шагом марш!
Зачем майор все это говорит? Какое касательство все это имеет к его уходу из института?
— Есть вещи, о которых можно и должно напомнить нашей молодежи. Вам известно, сколько городов, причем больших городов, лет тридцать назад не имели ни трамвая, ни автобуса? И никто, сколько помнится, на работу не ездил на дрожках — топали пешкодралом и частенько делали немалые концы. Иного выбора не было… А теперь, когда выбор зависит от нас, мы буквально не вылезаем из автобусов и троллейбусов.
Зачем майор все это говорит? Какое отношение к его заявлению имеет приведенный майором афоризм — «завтрак съедай сам, обед подели с другом, а ужин отдай врагу»? Какое отношение его заявление имеет к тому, что некоторые молодые люди избегают ходить пешком, не ограничивают себя в еде, а потом ездят по санаториям принимать душ Шарко? Не может же быть, чтобы Вадим Тимофеевич вел все эти разговоры просто так. Тут, несомненно, что-то кроется. Он его подготавливает, видимо, к беседе, что собирается вести с ним дома. Такой прием в кругу людей, подобных отцу Алика, называется «артподготовкой». И Алика уже не удивило, когда Вечеря, показав на длинную очередь возле шашлычной на углу Никитских ворот, неожиданно спросил:
— Знаете, сколько эти мальчишки и девчонки простоят здесь у дверей в ожидании, пока освободится столик? Я понимаю — когда человек голоден, у него нет иного выхода. Мы, например, часами простаивали возле «закрытых столовых», к которым были прикреплены. Но теперь, когда давным-давно забыто, что такое «закрытый распределитель», «закрытая столовая», когда за десять — пятнадцать минут можно где угодно пообедать, — голодный человек не станет два часа дожидаться за дверью, пока освободится столик. Такое может себе позволить только тот, кто просто не знает, куда девать время. Отсюда, думаю, и берется охота шляться до полуночи по ресторанам, часами просиживать в шашлычных за рюмкой коньяка, выдумывать пиджачки с обрезанными полами, брючки такие, что еле влезают ноги, туфли с чертовски длинными носами, месяцами не стричься и не причесываться. Наденьте на такого рясу, и вы его не отличите от попа… Разве это стиль нового времени? Я отнюдь не отношусь к тем, кто во всем ищет теневую сторону. Когда раскрываю утром газету и читаю про нашу молодежь на заводах, на целине или вечером, проходя мимо консерватории, вижу, как молодые парни и девушки охотятся за лишним билетом на симфонический концерт, я готов забыть про горстку ресторанных и шашлычных недорослей, как их называет мой младший сын. Во все времена родители жаловались на детей, а дети — на родителей. Но какие нарекания могут у нас сейчас быть друг на друга? Говорю, конечно, не о шашлычных мальчишках и девчонках, не знающих, чего хотят, чем недовольны, чего ищут… И они позволяют себе говорить от имени всей молодежи. По какому праву?