Живой - Борис Андреевич Можаев
— Довольно! — крикнул Пашка и встал. — Не твои поганые речи антиколхозные слушать, я пришел сказать… передать приказ председателя — завтра на твоем огороде колхоз посеет просо!
— Как это так? — встал и Фомич. — Я на своем огороде пока еще хозяин.
— Был! А в прошлом году тебя исключили на собрании и усадьбы лишили. Вот об этом я тебя и предупреждаю. Это решение правления колхоза, понял? Огород больше не твой… Вот так! — Пашка под конец рассмеялся в лицо Фомичу: — Ну, что ж ты не веселишься? Развлекай теперь своих приятелей…
И пошел прочь.
— Вот так сказка с присказкой! — сказал Фомич, почесывая затылок. — Что ж мне теперь делать? Как думаешь, дядь Филат, отберут они огород?
— Они все могут. Вот у Митьки Губанова отобрали…
Губанов работал бакенщиком, огород у него отрезали под самое крыльцо, так он потихоньку на Луневском острове вспахал. Но Луневский остров принадлежал пароходству… Кто туда пустит Фомича?
— Ведь я ж теперь рабочий класс. Мне пятнадцать сотых положено. А уж закон я найду. До суда дойду…
— Э-э, Федька! Пока суд да дело, а они возьмут на твоем огороде и просо посеют, — сказал дед Филат. — Вот кабы ты раньше их картошку посадил, тады другой оборот.
— А на ком пахать? На бабе, что ли? К ним теперь за лошадью и не подступись.
Молчавшие до сих пор михеевские переглянулись, и ветхий, почти как дед Филат, старичок в черном мелескиновом пиджачке, из-под которого на ладонь выползал подол серой застиранной рубахи, сказал Фомичу:
— На ком пахать! О голубь! Вон четыре лошади. За ночь вспашем и посадим… только соху тащи.
— А что, Федька! — подхватил дед Филат. — Бери у меня соху и валяй. Подфасонишь им в самый раз.
— У нее, поди, и сошники отопрели, — сказал Фомич.
— Шшанок! А я на чем сажаю? — вскинул бороденку дед Филат.
Соха и в самом деле оказалась крепкой. «И что за дед такой припасливый? — удивился «Фомич, оглядывая Филатове хозяйство. — Еле ноги, кажись, волочит, а двор покрыт, изба проконопачена… И даже курушка в сенях квохчет».
Вместе с михеевским стариком Фомич притащил к себе в огород соху, впрягли в нее лошадь… И пошла работа. Пахали впересменку — одна лошадь устанет, вторую перепрягали. А потом выползла вся Фомичева ребятня с хозяйкой во главе, и к одиннадцати часам ночи — уже по-темному — посадили всю картошку.
— Вот это по-стахановски, — сказал Фомич, вытирая подолом рубахи пот с лица. — Что значит работа на обчественных началах. Пошли отдыхать.
Авдотья сходила к соседке, матери Андрюши, принесла две бутылки самогонки; поставили чугун картошки на стол, михеевские свиного сала нарезали. И сразу повеселело на душе. Фомич сначала плеснул чуток самогонки на блюдце и поджег — высокое синеватое пламя заметалось над блюдцем.
— Горит, как карасин! — торжественно произнес Фомич. — Тут на совесть сработано.
Михеевский старик понюхал из горлышка.
— Да она вродь бы и пахнет карасином.
— Ты что! Самогонка сахарная. Андрюша из района привозит сахар.
Свесив с печки голову, поглядывая на мигающее синеватое пламя на блюдце, самый младший — Санька — вдруг запел частушку:
Нынче сахару не стало — самогоночку варим;
Из кила кило выходит, вся до капельки горит.
Михеевские засмеялись. Старичок отрезал ломтик пресной пышки, положил на нее кусочек сала и подал на печь:
— Ешь, внучек, ешь.
— Ма-ам, дай и нам! — С печи сразу свесилось еще три головы.
— Вот я вас сейчас мутовкой по лбу! — крикнула Авдотья от стола.
Но ласковый старичок разрезал всю пышку и подал ребятам:
— Ешьтя, ешьтя… Мы едим, а они что? Ай нелюди? В Писании сказано: дети — цветы нашей жизни.
— Нет уж, по такой жизни и дети не в радость, — вздохнула Авдотья, протирая стаканы. — Хоть бы и не было их вовсе.
— Ну не скажите, — возразил старичок. — Какая бы ни была жизня, а пройдет — и плохая, и хорошая. Главное — что человек по себе оставит… Ибо сказано в Писании: негоже человеку быть едину. Не то помрешь — и помянуть некому будет.
— Ноне и поминать-то негде. Церкву развалили, и бог, знать, улетел от нас, — сказала Авдотья.
— Ну не говорите! Бог в нас самих, — поднял палец старичок. — Ибо сказано: бог — наше терпенье.
— Оно ведь, терпенье-то, больно разное, — сказал Фомич, наливая самогонку в стаканы. — И кошка на печи терпит, и собака под забором тоже терпит. Ежели бог — терпение, так почему он такой неодинаковый?
— Это уж кому что предназначено, — важно заметил старичок. — У каждой божьей твари свои радости есть. Так и человек; писано — не завидуй! Ищи в себе остов радости и блаженства.
— А мы уж и так дожили — что на нас, то и при нас… Ищи не ищи… Кто нам в чем поможет? — сказала свое Авдотья.
— Ты, мать, не туда поехала. Это он про меня сказал: ежели человек веру в себя потерял, ему и бог не поможет. Так я вас понимаю? — спросил Фомич старичка.
— Истинная правда! Потому как в Писании сказано: самый большой грех — уныние.
— Будет уж проповедовать… отец Сергей, — сказал с легкой заминкой один из михеевцев — Иван Павлович, как звали его.
Он был примерно годком Фомичу, такой же чернявый, сухой, с морщинистой шеей.
— Есть хочется! Да и выпить не грех. — Иван Павлович кивнул на