Семен Бабаевский - Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 1
Крошечкина и Краснобрыжев стояли у края загона, подсчитывали, управятся ли засеять весь клин к вечеру.
— А дело споро идет, — сказал Краснобрыжев, поглаживая бороду.
— Пока Осадчий выспится, попьет чаю, а мы уже всю его землю засеем.
Краснобрыжев хотел сказать что-то веселое по адресу Тихона Ильича, своего старого знакомого, но в это время невдалеке на возвышенности вдруг вырос всадник на низкорослом коньке без седла.
— Боже мой! — крикнул Краснобрыжев. — Кого мы видим! Тихон Ильич на коне, как князь!
— Вот уж действительно: земля лопнула, и черт выскочил, — сердито проговорила Крошечкина. — И принесло его не ко времени. Ну, что ж поделаешь, пойдем, Афанасий, встречать дорогого гостя. Зараз у нас будет веселый разговор.
XVII
Возможно, в такой ранний час Тихон Ильич Осадчий и не прискакал бы на коне в Черкесскую балку, если б не надоумила его на это Соломниха. В тот день, когда от него уехала Крошечкина, Тихон Ильич еще с полчаса бурчал ей вслед. Стоявшая в стороне Ефросинья спрятала покрасневший нос в платок и боязливо спросила:
— Тихон Ильич, кому это вы молитву читаете?
— А тебе что, красноносая?
— Хотела посочувствовать.
— Пойди да скажи Егорию, чтобы живо седлал коня. Сочувственница нашлась.
Ефросинья побежала на конюшню и вскоре подвела к Осадчему невысокого поджарого конька под стареньким седлом. Отдав в руки Тихону Ильичу повод, Ефросинья жалостливо посмотрела на угрюмо молчавшего председателя и проговорила:
— Трудно вам, Тихон Ильич. Вы ж один, а колхозов пять. И вдобавок кругом недостатки. Тут какую надо голову.
— Ты, Фроська, видать, женщина умная, рассудок имеешь, — проверяя седловку, проговорил Осадчий. — Только я тебе скажу, что не трудности меня с ног валют. Трудностей я не боюсь. Помнишь, в тридцатом году какую я гиганту воздвиг? «Красная Яман-Джалга». Тогда трудностей было не меньше. И ничего, вынес. А теперь ко всему прочему наплодились выскочки, карьеристки в юбках, чтоб их черти взяли! Э, что тут с тобой толковать!
Тихон Ильич безнадежно махнул рукой, сел в седло и поехал из станицы. Был он не в духе, загонял коня, переезжая из бригады в бригаду. К стану подъезжал рысью, с седла не слазил, а подзывал плеткою к себе бригадира и записывал с его слов итоги первых дней пахоты и сева, просил напиться воды и в ту же минуту уезжал. «Тихон Ильич, тебе бы эстафету возить», — сказала ему бригадир первой бригады Маруся Соколова.
Тихон Ильич, занятый своим делом, не слыхал этих слов, думая о том, как бы ему к вечеру побывать во всех шестнадцати полеводческих бригадах. По приезде в станицу он мечтал сочинить небольшой рапорток и с этим документом поехать завтра на заре к Чикильдиной. «У меня, Ольга Алексеевна, дело горит, — рассуждал он по дороге в бригаду. — Я не жду, пока мне учетчики принесут сводки, а сам, своими глазами все вижу. Тут без обмана». Но итоги пахоты и сева были нерадостны. Как ни прикидывал в уме Тихон Ильич, получалась очень мизерная цифра вспаханной и засеянной земли. Вечером Тихон Ильич вернулся в станицу злой и неприступный, накричал на Ефросинью и закрылся в кабинете. «Черт старый, на Крошечкину лютует, а на мне зло сгоняет», — думала Ефросинья, привязывая в конюшне коня.
Тихон Ильич до ночи просидел в Совете, но рапорта так и не написал. Не зная, ехать ли ему к Чикильдиной или не ехать, он пришел домой и, чувствуя во всем теле гнетущую усталость, не стал ужинать, лег в постель и подумал: «Так и заболеть можно… Вот чертова Крошка, стала на моем пути». Только на заре крепко уснул и проспал бы долго, если б не разбудила его Соломниха.
— Тихон Ильич! — басовито крикнула Соломниха, подойдя к кровати. — Кажись, сам бог послал нам трактора.
— Какие там еще трактора! — недовольно отозвался Осадчий. — Может, тебе это приснилось?
— Ей-богу, правда. Всю ночь гудут. И, видать, близко. Я слушала, слушала, а потом к тебе мотнулась. Как бы их заманить в наш колхоз?
— Где ж это гудит? — насмешливо спросил Тихон Ильич. — Не в твоем ли животе?
— Ах ты, ирод старый! Ты на что ж это намекаешь? — расходилась Соломниха. — Я о тракторах говорю, а тебе живот мой увижается.
Соломниха стянула с Осадчего одеяло. В одном белье он вышел из хаты, стал у плетня и прислушался. Небо светлело, и со степи доносилось неровное гудение тракторов.
— Наверно, Чикильдина сжалилась и прислала трактора, — проговорила Соломниха.
— Ошибаетесь, тетка Соломниха, — сказал Осадчий. — Скорей всего, это проделки Крошечкиной. Чует мое сердце, добралась эта вражина до Черкесской балки.
Тихон Ильич наскоро оделся и побежал в конюшню. Коня седлать не стал, а подвел его к крыльцу, грузно, всей грудью повалился коню на спину и от двора поехал рысью. Уже рассвело, когда он выехал в поле. После дождя по обочинам дороги свежими гривками зеленела трава; конь нагибался, тянул поводья, а Осадчий, отчетливо слыша тяжелый рокот тракторов, думал: «А может, это и не Крошечкина. Где ж она так быстро раздобыла трактора?»
Сомнение рассеялось, как только он поднялся на пригорок и увидел Черкесскую балку, танк, идущий прямо на него, два трактора и несчетное количество борон и сеялок. Черное поле было залито ярким светом только что выглянувшего из-за бугра солнца, и пахота зарябила свежими дисковыми следами. Увидел Осадчий и табор, и ползущий по земле дым от костров, и идущих к нему Крошечкину и Краснобрыжева. Снял с мокрой головы картуз и тяжело вздохнул. «Сама идет, встречает…» — гневно подумал он. Когда Крошечкина подошла к нему, он хотел встретить ее крикливой руганью, но ему вдруг стало так больно на сердце, что он только покосился на свою соседку и тихо сказал:
— Что ж это такое творится, Прасковья Алексеевна? Агрессия?
— Господь с тобой, Тихон Ильич, — скрывая улыбку, ответила Крошечкина. — Какая ж это агрессия? Это же севба. Разве не видишь?
— Я вижу, дорогая соседка, не севбу, — Осадчий задергал поводьями, ударил картузом коня по гриве и закричал хриповатым голосом: — Не севбу я тут вижу, а позор на мою голову! Перед Чикильдиной выслужничаешь? Карьеру себе пробиваешь? Хочешь из хутора в район продвинуться? Так знай, Парасько, эту безобразию я так не оставлю. Я сам к твоей сестре поскачу. До суда дойду!
Тихон Ильич осадил коня, как бы готовясь взять препятствие, разгорячил его на месте и поскакал по дороге, ведущей в район.
— И до чего же горячая голова! — сказал Краснобрыжев. — Так и знай, подымет бучу в районе.
— Пускай подымает, — ответила Крошечкина. — Я у него по-хорошему просила. Земля — золото, а пустует. А теперь тут будет расти фондовый ячмень.
Возле Крошечкиной Тихон Ильич нарочно гарцевал на коне, стегал плетью, гикал и для вида поскакал в галоп. А как только спустился за пригорок, бросил поводья, сунул плеть в карман и стал обдумывать, как же ему начать разговор с Чикильдиной. Размышлял он усердно. «Скажу ей по-простому, по-нашенскому, — думал он. — Так, мол, и так, товарищ Чикильдина, нет мне ни житья, ни покою от Крошечкиной. Обиду наносит на каждом шагу, и не словом, а прямо действием. То своих агитаторов прислала, а теперь казенную землю захватила. И все это через почему? Через потому, что сидит она под твоим крылышком…»
От этих мыслей Тихон Ильич даже в сладостной дремоте закрыл глаза. И ему виделся знакомый кабинет. Чикильдина сидит за столом и внимательно слушает Тихона Ильича. «Эх, Тихон Ильич, — говорит она, — до слез резанула меня твоя жалоба. Подумать только, что ж это такое получается? Садовские бабы взяли верх, хозяйствуют, как только им вздумается». Тихон Ильич улыбнулся в бороду. «Истинно так, Ольга Алексеевна, истинно. Ловко они нас подседлали. Прямо беда!» А Чикильдина будто и говорит: «Ну ничего, Тихон Ильич, мы эту Крошечкину одернем. Выскочка какая!» — «Истинно, Ольга Алексеевна, прямо обижает, насмехается…»
Так, оставив коня в покое, Тихон Ильич рассуждал сам с собой, пока не увидел под горой Родниковую Рощу, мост через Кубань, два ряда тополей, идущих от моста к площади. А въехав на вымощенную булыжником площадь, Тихон Ильич загрустил. Возле кирпичного здания райисполкома привязал коня и, входя в коридор, подумал: «Не буду жаловаться, скажу, чтоб освободила. Нет моих сил. Не гожусь я в одну упряжку с Крошечкиной…»
Дверь в кабинет была приоткрыта. Тихон Ильич потоптался у порога и, набравшись смелости, вошел. Чикильдина была не одна. За столом сидел мужчина с морщинистым и худым, гладко выбритым лицом. Он то снимал, то надевал очки на вдавленную седловину переносицы. Этого человека Тихон Ильич не знал и, быстро осмотрев его, подумал: «Видать, из края, приезжий. Вот я прямо при нем и начну выводить Крошечкину на чистую воду». Другой посетитель был заведующий райзо Головко, толстый украинец с длиннющими белесыми усами. Это ему Тихон Ильич перед войной сдавал дела земельного отдела и, прощаясь, наказывал: «Ты Иван Иванович, более всего бойся наших баб. Мы люди местные, все их повадки знаем, и то они на нас верхи ездят, а ты родом из Украины». Головко стоял у окна и, рисуя на вспотевшем стекле кружочки, задумчиво смотрел на площадь. «Этот будет за мою руку, как-никак, а мы все-таки друзья», — думал Осадчий.