Семен Бабаевский - Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 1
— А, Тихон Ильич! — сказала Чикильдина, по привычке поправляя пальцами спадавшие на лоб волосы. — Ты какими судьбами?
— Да вот… тут… есть одна каверзная дела.
— Каверз я не уважаю, — с чуть заметной улыбкой на красивом лице сказала Чикильдина. — Ну ничего, посиди, я скоро освобожусь.
Тихон Ильич, не отрывая руки от груди, сел на диван. «Можно и посидеть, — думал он. — Хорошая женщина Чикильдина, завсегда приятное обхождение и все такое…»
— Савва Петрович, — обратилась Чикильдина к собеседнику. — Я думаю вам понятно. Опыт Скозубцевой надо сделать достоянием каждой бригады. Это и удобно, и просто, а главное, доступно всякой женщине-матери.
— Понять-то понимаю, но согласиться не могу. — Савва Петрович пожевал губами, снял очки и тихонько постучал ими о стол. — Не понимаю, что вы, Ольга Алексеевна, нашли хорошего в этих примитивных рядняных палатках. Ведь это же антинаучно. Не верите мне как заведующему райздравом, так поверьте как старому и опытному врачу. У меня есть труд, одобренный в Москве, специально о колхозных детских учреждениях.
— Не спорю, не спорю, — согласилась Чикильдина. — Но мы сейчас не можем построить образцовые детские ясли. Речь идет о временной мере. Надо приютить детей в поле, освободить руки матерям. А то, что сделали сами женщины в бригаде Скозубцевой, как раз то, что нам нужно. Так что садитесь и напишите письмо на имя председателей колхозов. Это надо сделать срочно, сегодня.
— Но ведь мною написан проект решения, который и был принят на исполкоме. — Савва Петрович закрыл глаза и плотно сжал губы. — Я думаю, что там все достаточно ясно.
— О нашем решении, как это ни странно, матери ничего не знают и, видимо, знать не хотят, а делают то, что подсказывает им житейская мудрость. — Чикильдина встала, и Тихон Ильич, не сводящий с нее глаз, заметил на ее щеках красные пятна. — Мне стыдно даже подумать об этом решении. Что мы там рекомендовали? Комнату с такой то кубатурой, железные кроватки, поставленные на метр одна от другой, высокие окна. Где все это взять? А сеять надо, весна, весна не ищет. Вот кончится война будут и кубатура, и железные кроватки, а сейчас пишите письмо, применяйте опыт бригады Скозубцевой. А если не сумеете — поезжайте сами, запишите всё с ее слов. Только давайте меньше дискутировать.
— Попробую. — Савва Петрович встал, пряча очки в футляр. — Попытаем счастья.
— Да, кстати, — сказала Чикильдина, — зайдите в редакцию. В бригаду выезжал работник газеты. У него, видимо, есть подробная запись.
Савва Петрович раскланялся и вышел.
— Я без дискуссий, — сказал Головко, разглаживая седеющие усы. — Дискусовать не о чем. Сев заваливаем, вот и вся недолга.
— Это как же так «заваливаем»? Еще не сеяли, а уже провалили?
«Зараз будет вздрючка, — думал Тихон Ильич. — Хорошо, что я вовремя ушел с этой проклятущей должности. Кто-то не сеет, лодыря гоняет, а ты перед партией ответствуй».
— Какая-то творится неразбериха, — начал Головко. — Там, где мы планировали низкие нормы, учитывая тягло и прочее, там и эти нормы не выполняются, а где мы спланировали максимум, нормы перекрыты вдвое. Неровно идет район. А это грозит срывом.
— Где, конкретно, перекрыли наши нормы?
— Да хоть бы взять колхозы Садового? По Совету, в среднем, как сообщила Крошечкина…
Дальше Тихон Ильич ничего не услышал. При упоминании имени Крошечкиной у него почему-то потемнело в глазах, появился какой-то нудный звон в ушах. «И этот Крошечкину хвалит, — подумал Тихон Ильич. — Да ты посиди с ней рядом. Нет, лучше не буду жаловаться. Черт с ней, пускай карьерует. Докарьеруется».
— …Или взять соседей Крошечкиной, — услышал Тихон Ильич голос Головко. — Это же позорное отставание. Яман-Джалга доведет нас…
И снова Тихон Ильич погрузился в тревожные мысли. «И за каким кляпом я сюда пожаловал? На позор. Не звали, так я сам явился. Вот он, берите за три копейки».
— Тихон Ильич, — сказала Чикильдина, и Осадчий вздрогнул, — как у тебя дела?
— Сеем так себе, — невнятно ответил Осадчий. — Но в общем неплохо.
— Ну все-таки? Какие расчеты?
— Расчеты средние. Такого страшного ничего нет.
— Когда закончишь сев?
— Сказать, скоро закончу.
— Ну как скоро?
— Думаю, что не очень долго. — Тихон Ильич виновато улыбнулся. — Я уже думал рапорток писать, да так, поскромничал.
— Чепуху мелешь, — сказал Головко. — Какой рапорток? У тебя два колхоза еще не начали сев. И вот еще тревожный вопрос, — обратился Головко к Чикильдиной. — Для посева в фонд Красной Армии не хватает земли. Эта печальная история стала мне известна только сегодня.
— Как же это не хватает? Земля вся учтена? Например, стансоветский фонд вы учли?
— Мне агроном сказал, что станичные Советы имеют только сенокосные угодья. — Головко резко махнул рукой.
— Видимо, агроном твой человек новый, — с улыбкой проговорила Чикильдина. — Тихон Ильич, сколько, например, у тебя в Совете распашной земли?
— Пятьдесят пять гектаров, — поспешно ответил Осадчий и взялся руками за голову. «Пропал, прямо сам влез в каверзу… И все через эту Крошечкину, будь ты проклята».
— Вот видишь, — Чикильдина посмотрела на Головко. — А таких станиц у нас немало. Тихон Ильич, ты эту землю засеваешь в фонд Красной Армии?
Тихон Ильич закашлялся и промолчал. «Ах ты, горе! И принес меня дьявол в такой час», — подумал он, чувствуя неприятный озноб в теле.
— Ты, Иван Иванович, — говорила Чикильдина, — поедешь сейчас же в Беломечетинскую. Там посидишь недельку, наладишь дело. А я поеду к Тихону Ильичу. Ты на чем приехал? — обратилась она к Осадчему.
— Верхи.
— У меня вездеход в ремонте. Так что я тоже подседлаю коня. Да, Головко, проводи своих агрономов в поле. Пусть они соберут опыт. Ведь есть же у нас ударники.
Тихон Ильич сидел на диване, опустив лысеющую голову.
— Что у тебя ко мне, Тихон Ильич? — спросила Чикильдина.
Осадчий с трудом поднялся. Бледнея в лице, он подошел к столу.
— Ослобони от должности, — сказал он слабым голосом. — Жизни нету.
— Как же я тебя освобожу? Проси людей. Они тебя избирали. А в чем дело?
— Крошечкина… Живым в могилу загоняет.
— Да чем же она тебя так обидела?
Осадчий молчал.
— Говори, что ж молчишь?
— Шельмует и шельмует, — с трудом выговорил Тихон Ильич.
— Чем же? Поссорился с ней или еще что?
— Ты ж знаешь — всем обижает. Думает, что как она есть баба, то ей всё нипочем. Дюже ты ее избаловала. Так что уволь.
— Ну это ты зря, Тихон Ильич, — сказала Чикильдина, складывая в полевую сумку бумаги. — Поедем к тебе и на месте все обсудим.
В дороге Тихон Ильич успокоился, но ни словом не обмолвился о том, что произошло в эту ночь в Черкесской балке. Конь Чикильдиной шел мелкой иноходью и все норовил выскочить вперед. Тихон Ильич подбадривал каблуками своего коня, побаиваясь, как бы Чикильдина не встретилась с лагерем Крошечкиной в Черкесской балке. Нарочно рассказывая всякие смешные истории, Тихон Ильич незаметно свернул на дорогу, ведущую по берегу Кубани, и Черкесская балка осталась от них правее километров на восемь.
— Тихон Ильич, зачем же мы делаем такую дугу? — спохватилась Чикильдина. — Надо было ехать через Черкесскую балку — это же намного ближе!
— По этой дороге хоть и дальше, а сподручней ехать на конях, — пояснил Тихон Ильич. — Вода завсегда рядом. Мы ж все время едем по берегу. Коней можно попоить.
Чикильдина промолчала. На заходе солнца они приехали в Яман-Джалгу.
На этом и обрывается короткая повесть о сестрах из казачьего хутора Садовый… С той поры, как в Черкесской балке зазеленел ячмень, прошла не одна весна и очень много прошумело в Кубани вешних вод. Прошли год за годом, а у каждой сестры сложилась своя, не похожая на другую жизнь.
После войны Прасковья Крошечкина окончила двухгодичную колхозную школу в Краснодаре. В тот год на Садовых хуторах из пяти артелей была создана одна — имени Ленина. Председателем ее и была избрана Крошечкина. По-прежнему она была женщина боевая, энергичная и непоседливая. Правда, стычек у нее с Осадчим больше не было — старик вскоре после Победы захворал и умер.
Муж Прасковьи, Савва Крошечкин, вернулся домой без правой руки. Узнал, конечно, солдат горькую правду о том, как в военные годы приезжал к Прасковье хромой Краснобрыжев. Да и как же можно было об этом не узнать — соседки рассказали. До крови сцепил Савва зубы, сделался чернее земли, одеревенел единственный кулак. Стонал, бедняга, выл и плакал, а все ж таки сдержался и в драку не полез. Как-то вечером, глотая слезы, проговорил: «Скажи, Прасковья, спасибо фашистам, что оторвали у меня одну руку, а то обоим бы вам не жить». Прасковья промолчала, знала, что виновата. Ей было жалко Краснобрыжева. Он так и не женился; досужие языки говорили, что виной тому была Прасковья Крошечкина. Даша Сорока все так же тайно любит Краснобрыжева и по-прежнему выщипывает брови и румянит уже исписанные морщинками щеки.