Самуил Гордон - Избранное
— Он не ребенок, чтобы водить его за ручку и следить за каждым шагом. Я в этом возрасте был уже вполне самостоятельным человеком.
И все же как ни дороги были Алику осенние месяцы свободы, еще больше любил он в эту пору воскресные дни, когда вместе с отцом готовили они дачу к зиме — вставляли внутренние рамы, шпаклевали стены, чинили печи, лезли на крышу прибить отставший лист жести, пилили и кололи дрова, возились в саду вокруг деревьев и кустов… Все это, сколько Алик помнит, отец любил делать сам и его приучил. Хлопоты в саду и во дворе так были по сердцу Алику, что он охотнее пропустил бы матч любимой футбольной команды «Спартак», чем воскресный день на даче. Но после того ночного разговора с отцом он больше двух раз в неделю на дачу не приезжал, хотя стояли мягкие солнечные дни и там его дожидалось множество дел, по которым он в прежние, школьные, годы так, кажется, не тосковал, как теперь. Но без отца не отваживался ни за что браться, а отец, как только Алик приезжал, либо запирался у себя в кабинете, либо уезжал в город. Ясно — отец просто не хочет с ним встречаться и как бы выставил сыну условие: не приезжать на дачу, когда он, отец, там. Алик уступил ему и почти перестал бывать на даче, оправдываясь перед матерью тем, что последнее время страшно занят.
Из того, что отец ни разу не напомнил ему о заявлении, Алик сделал вывод — недовольство отца вызвано не тем, что он не выполнил его приказания, а что из-за него, Алика, отец под горячую руку отдал приказание, от которого сам готов теперь отказаться.
Так думал Алик до того дня, когда приехала Мара и сообщила, что отец велел ему перестать кататься туда и назад — незачем таскаться на дачу. Отец, значит, дал ему понять, что ничего не забыл, ничего не простил, и если до сих пор не торопил с отдачей заявления, то только из желания, чтобы Алик сам пришел к этому решению.
В тот самый день, когда Мара передала ему слова отца, Алик забрал из сберегательной кассы деньги, преподнесенные ему отцом к восемнадцатилетию, и вместе с номером очереди на «Москвич» отослал по почте отцу на адрес дачи. В тот же день он заново переписал заявление, поставил новую дату и впервые за все время попытался окончательно выяснить для себя, что удерживало его до сих пор от подачи заявления. Надежда, что со временем отец все забудет и простит? Возможность иметь собственную машину, отдельную комнату в доме первой категории и комнату в двухэтажной даче, выходящую окном в густой сад? Он ничего не упустил, все перечислил, хотя в глубине души знал, что до сих пор не отдал заявления только из-за Шевы.
Чем больше Алик пытался себя уговорить, что очень легко сможет заставить себя не думать о Шеве, — тем больше о ней думал. Незаметно для себя вдруг во время лекции начинал рисовать в тетради ее портрет, всегда изображая Шеву такой, какой запомнилась ему в тот последний вечер в ложе Большого театра — голова слегка склонена набок, полуобнаженные круглые плечи, еще дышащие летним солнцем, опущены, а большие карие глаза широко раскрыты. Но очень редко удавалось ему передать улыбку, светившуюся тогда в ее глазах и озарявшую смуглое матовое лицо, нежную шею с несколькими едва заметными веснушками.
Посреди лекции он вдруг начинал писать ей письмо, заранее зная, что не отошлет его, а порвет, прежде чем допишет последние строки. Эти письма сильно отличались от тех, что посылал ей в больницу. Те были короткие, сдержанные, даже почерк был в них иной, гораздо спокойнее и более четкий, что должно было скрыть от Шевы, какого труда стоило ему составлять эти письма. Конечно, глупо посылать письма, когда на них не отвечают, но он ничего не мог с собой поделать и продолжал писать так же, как продолжал ходить в больницу.
Там, под окнами красного хирургического корпуса в глубине двора, он впервые почувствовал — даже когда стоишь на одном месте, сердце может иногда биться гораздо учащенней, чем когда бежишь в гору, в свежее ясное утро может стесниться дыхание от нехватки воздуха. Там, под окнами больницы, еще до того, как в его тетрадях стали появляться перечеркнутые рисунки, изображавшие Шеву рядом с ним в ложе Большого театра, еще до того, как стал писать ей письма, которые тут же разрывал, — он уже знал, что не отдаст заявления, пока не увидит Шеву.
После того как отец через Маргариту дал ему понять, что не собирается изменить свое решение, принял решение и Алик: он войдет к Шеве в палату и сам отдаст письмо. И уселся писать его сразу же после ухода Маргариты.
Смуглая девушка с двумя короткими косичками и заспанными глазами, в определенные часы появлявшаяся в приемной хирургического корпуса с большой корзиной в руках, знала почти всех посетителей. Собирая в корзину пакеты и кульки, приносимые родственниками в дни, когда посетителей к больным не пускают, девушка обещала выяснить все, о чем они просили. Одному лишь Алику никогда ничего не обещала, хотя он столько раз просил ее незаметно разузнать, получает ли Шева Изгур письма по почте и читает ли их. Девушка брала у него передачи для Шевы с таким видом, что ему сразу становилось ясно — ничего он от нее не узнает так же, как Шева не узнает, кто носит ей фрукты, плитки шоколада.
На этот раз еще прежде, чем Алик успел закрыть за собой дверь, смуглая девушка с косичками сообщила ему:
— Вашу уже несколько дней назад выписали.
— Знаю, знаю, — ответил Алик, сам не понимая, что говорит, и вышел во двор.
— Мневники, тридцать второй квартал! — крикнул он шоферу, с силой захлопнув дверцу такси.
Всю дорогу Алик думал об одном: какова будет его встреча с Шевой. Он даже не заметил, как машина с широкого Хорошевского шоссе свернула в прямые кварталы со свежеокрашенными пятиэтажными домами.
— Какой корпус? — спросил, повернув к нему голову, шофер.
— Что? — Алик потер рукой запотевшее стекло. — Кажется, здесь… Да, здесь, — и вышел из машины.
— Товарищ, с вас причитается…
— Простите, пожалуйста, совсем забыл, — он расплатился с шофером.
Три-четыре раза был он здесь после того, как Шева сюда переехала из пыльного переулка на Дорогомилове, и каждый раз плутал. «Если бы нам дали квартиру не на Можайском шоссе, а где-то здесь, в Мневниках, — думал Алик, — я никогда не попадал бы, вероятно, к себе домой — все улицы здесь как будто одной длины, одной ширины, все дома одной высоты, с одинаковыми балкончиками, и все плоские крыши густо утыканы крестоподобными антеннами».
Как ни плутал здесь Алик всякий раз, он теперь по выходе из такси сразу же увидел, — это не тот квартал, что ему нужен. Как-то иначе расставлены дома, иначе украшены балконы, и, сколько ему помнится, на тридцать втором квартале не было такого множества деревьев, клумб. А может, машина подвезла его к этому кварталу с другой стороны, где он еще никогда не был? Убедившись, что это именно так, Алик даже обрадовался: за те десять — пятнадцать минут, что ему предстоит пройти пешком, он еще раз повторит про себя все, что собирается ей сказать, успокоится, чтобы сердце так не колотилось. Он шел не спеша, вдумчиво, будто ведя счет своим шагам, все поглядывал вверх, на задранные к синему вечернему небу клювы подъемных кранов.
Вдруг Алик почувствовал такую странную слабость во всем теле, что протянул руку, как бы желая за что-нибудь ухватиться, и крепко закрыл глаза. Он не понимал, что с ним происходит. А что, собственно, будет, если он их и догонит? Такая тяжесть наваливалась на него, что он еле переставлял ноги, и все же расстояние между ним и Борисом, который вел Шеву под руку, становилось все меньше и меньше. Алик держался поближе к домам, чтобы каждую минуту иметь возможность незаметно юркнуть в какой-нибудь подъезд и оттуда следить, как заботливо и нежно Борис ведет Шеву под руку и как склоняется она головой к его плечу. Ее рука лежит теперь, наверное, в руке Бориса, и он перебирает ее тонкие, длинные пальцы.
Вместе с защемившей сердце и сдавившей дыхание болью в нем поселилось чувство ненависти и зависти к Борису. Благодаря Шеве он впервые в свои восемнадцать лет открыл в себе чувство любви, а Борис породил в нем чувство ненависти и зависти. «Каждый человек по своей натуре зверь и мерзавец, но не каждому представляется возможность открыть это в себе и проявить. Дайте ему только такую возможность, и увидите, что такое человек». В каком заграничном фильме слышал он это? Вместе с Борисом, помнится, смотрели они этот фильм. Борис потом очень сердился, что Алик затащил его в кино, и собирался написать в газету, чтобы таких картин больше не демонстрировали. Как же вышло, что именно он, Борис, кого Алик считал самым чистым, самым честным, самым верным другом, чернит его в глазах Шевы? Теперь ему ясно, почему Шева не отвечала на его письма… Она, конечно, показывала их Борису, и он, Борис, уговаривал ее не отвечать. Борис, наверно, думает, что Алику неизвестно, как он каждый день ходил в больницу и долгие часы просиживал у кровати Шевы… О чем они могли там говорить? Разумеется, о нем, об Алике. Борис оговорил его и добился, что Шева пригласила Бориса к себе домой и представила матери, как самого лучшего своего друга. Получается, что Алик дал возможность Борису открыть себя, показать себя таким, как об этом сказал герой того заграничного фильма… Не вмешайся Борис, Шева давно забыла бы обо всем. Когда бы не Борис, отец Алика никогда не узнал бы о происшествии в троллейбусе.