Самуил Гордон - Избранное
До глубокой ночи просидел он в низеньком домишке с глиняным полом и рассказывал девушке с распущенными в знак траура волосами и большими скорбными глазами о последнем бое с петлюровцами на станции Тетиев, о родном городишке Крюкове у Днепра.
Наутро Сивер снова пришел сюда, снова просидел здесь несколько часов и сам, еще не понимая, почему не может расстаться с этой девушкой, которая сидит против него и, точно окаменевшая, молчит, завел с ней разговор о том, чтобы она с братиком перебралась к его родителям в Крюков:
— Там спокойнее, как-никак рабочий городок… А когда мы покончим с бандами и установим Советы…
Открылась наружная дверь, и на пороге показался невысокого роста тучный старик с небольшой рыжеватой бородкой. Глаза у него были полузакрыты, как у человека, погруженного в молитву. Он поднес руку к мезузе[1], еще больше сожмурил веки и тяжело вздохнул:
— Благословен судья праведный. Хороший человек был реб Шоэл. Бедняк, но честный человек. А мать, продли господь наши дни, была истинная праведница. Ай-яй-яй, владыка небесный…
Увидев в углу незнакомого человека с винтовкой, вошедший замолчал и остался стоять у порога.
— Войдите. Это — красноармеец.
— Вижу, что красноармеец. Но в наше время… — Он вопросительно взглянул на девушку и прошептал: — Еврей?
— Еврей, еврей, — ответил Сивер и поднялся с топчана.
Вошедший подбежал к печи, отодвинул заслонку и заглянул вовнутрь.
— Подойдите сюда, видите: чолнт[2] еще стоит нетронутый! Ну и прекрасная же была у нас суббота! Прекрасно благословили мы наступление элула![3] — Он испугался собственного голоса и заговорил тише: — А вы где справляли субботу, когда здесь рекой лилась кровь? Вы, еврей с ружьем! Ведь у нас тут, боже милостивый, нет дома, где не оплакивают покойника! А из-за кого, думаете, мы страдаем? Из-за таких, как вы! Если бы евреи держались в стороне, эти двое детей не остались бы сиротами! Как ни плох Николка, мы же все-таки не знали ни Петлюры, ни Григорьева, ни Маруськи, ни иных черных напастей, да сотрется вовеки память о них! Когда наконец все это кончится и чем все это кончится?
— Советской властью это кончится.
— Чем бы ни кончилось, только бы кончилось. Ай, была у нас тут суббота! Если бы наш помещик не спрятал меня с моей семьей, мы тоже были бы там, где реб Шоэл с Гиндой, мир их праху. У вас, слышал я, помещики не особенно в почете… Вот и хочу-таки просить вас, как еврея, хочу просить вас, чтобы с нашим обошлись вы по-человечески. Прежде всего — человечность… Узнав, что вы вошли в местечко, я вернулся. Прихвачу свои пожитки и на некоторое время переберусь в город. В городе все-таки безопаснее. Как считаете, молодой человек? — И, снова полузакрыв глаза, он обратился к девушке: — Я к тебе, доченька, знаешь с чем… В субботу утром перед погромом я принес сюда спрятать немного сахарного песку. Я думал, полагал, что к таким беднякам, как вы, ангел смерти не забредет… Да и какие уж там богатства могли оказаться у веревочника реб Шоэла… Поди догадайся, что у вас стрясется такая беда…
Девушка оцепенело уставилась на него.
— Мама твоя, мир ее праху, сунула это, кажется, сюда, в кровать, под перину…
— Пожалуйста… Посмотрите…
Старик подошел к кровати, на которой лежал мальчик, и сунул руку под перину. Как ни старался он скрыть свою радость при виде уцелевшей цветастой красной наволоки с сахарным песком, эта радость выпирала из его полузакрытых глаз, из широких ноздрей, ею был полон его голос, когда он обратился к девушке:
— Таких праведниц, как твоя мама, да продлит господь наши дни, теперь не найти.
Уже у дверей, держа наволоку с сахарным песком под мышкой, точно мешочек с талесом, он спросил:
— Стакан у тебя найдется? О, вот он…
Старик развязал наволоку, набрал стакан сахару и поставил на стол:
— Напоишь ребенка стаканом сладкого чая.
Девушка встала, подошла к столу и высыпала сахар назад в наволоку.
— Не надо… Спасибо!
…Столько лет прошло, а Веньямин Захарьевич по сей день помнит взгляд, каким Брайна проводила тогда старика с сахарным песком. Что ему вдруг напомнило обо всем этом? Клочки счетов, валявшиеся на полу? Как он раньше не заметил, что всякий раз, когда Брайна приносит в кабинет отчет и кладет на стол сдачу — серебряные и медные монеты, — она, кажется, смотрит на него тем же взглядом, каким смотрела тогда на старика с сахаром под мышкой…
«Как все это могло случиться?» — столько дней задает он себе один и тот же вопрос, и всякий раз этот вопрос требует иного ответа, потому что всякий раз подступают все новые и новые «как могло случиться?», которые неумолимо подсовывает ему память.
Продолжительный звонок вернул ему внешнее спокойствие, с каким полковник всегда появлялся на людях. Он снял трубку и в то же мгновение радостно воскликнул:
— Нехемья Эльевич? Пожалуйста, пожалуйста! Что? Приехать к вам? С величайшим удовольствием. Сейчас выеду, — и, положив трубку на рычажок, удивленно взглянул на Мару, как бы пытаясь вспомнить, когда и зачем она сюда пришла.
Растерянно опустив голову, Маргарита тихо вышла из кабинета. Через минуту она уже забыла о валявшихся на полу, разорванных в клочки счетах, ее уже не занимало — зачем отец позвал ее к себе в кабинет. Ее теперь занимало другое: кто он, этот Нехемья Эльевич, что отец так ему обрадовался?
XVI
Первый снег — как первый весенний дождь. Он приносит с собой такое, отчего невозможно усидеть дома. Тянет на улицу — подставить лицо снегу, ощутить на чуть открытых губах первые снежинки.
Было еще раннее утро, когда Алик проснулся. Необычайной белизной светились потолок, обои, спущенные гардины. Алик открыл форточку и до самого плеча высунул обнаженную руку. Несколько минут стоял он на мраморном подоконнике в одних трусиках и смотрел, как снег падает на крыши, на мостовые, на деревья, на голубей, рядами рассевшихся на карнизах окон и балконов.
Алик наскреб полную руку снежинок и, сомкнув глаза, осыпал себе грудь горстью свежего снега.
— Ах, хорошо! — будто умываясь холодной водой после утренней зарядки, он весело зафыркал и спрыгнул с подоконника.
Первый снег вдруг превратил восемнадцатилетнего Алика в озорного, шаловливого мальчонку. И точно так же, как детишки, которые через несколько часов проложат во дворе и на сквере первый санный путь и наполнят воздух звонкими голосами, Алик наполнил комнату гулкими звуками. Он не задумывался над тем, что к концу дня, а возможно еще раньше, этот пушистый снег потеряет свою сияющую белизну, а то и вовсе сойдет, деревья будут снова трястись от холода, подрагивать нагими темными ветвями, а крыши и балконы снова обретут свой обычный, будничный вид. Как он мог сейчас об этом думать, когда весь дом залит ярким праздничным светом, а в теле такая легкость, что кажется, взмахни руками, и начнешь парить в воздухе. Махая простертыми руками, бегал он в одних трусиках из комнаты в комнату, кричал во весь голос: «Первый снег! Первый снег!», будто забыв, что никого теперь в доме, кроме него, нет, что все еще на даче, откуда раньше чем через месяц в город, вероятно, не переедут.
…С тех пор, как консилиум врачей установил, что у Веньямина Захарьевича стенокардия, семья раньше Октябрьских праздников в город не переезжала. Уже третий год, как Сиверы встречают первый снег на даче.
Для него, для Алика, эти два, два с половиной месяца были самыми счастливыми месяцами в году. Никто его не спрашивал, куда он идет, с кем идет, зачем идет. Он был свободен от Мариных замечаний, от необходимости всякий раз обращаться к ней за разрешением посмотреть заграничный фильм. Одного этого было достаточно, чтобы Алик в эти месяцы чувствовал себя выпущенной из клетки птицей, и, хотя он перед домашними ничем не выдавал своей радости, Мара всякий раз встречала его настороженным взглядом и в присутствии отца называла не иначе, как «вольной птицей».
Все это время «Победа» была больше в распоряжении сына, чем отца. Алик разъезжал — из школы на дачу, с дачи в школу, на стадион, в театр, а если ему хотелось иногда остаться ночевать в городе, он оставался — требовалось только предварительно позвонить отцу или сестре на работу. Придумать предлог было не особенно трудно-то у него репетиция драматического кружка, то заседание редколлегии, то дополнительные занятия…
С отцом обычно бывало легче договориться, чем с сестрой, возражавшей против того, чтобы он оставался в городе без присмотра. Мара требовала, чтобы на эти два, два с половиной месяца его перевели к ней в школу. Отец не соглашался:
— Он не ребенок, чтобы водить его за ручку и следить за каждым шагом. Я в этом возрасте был уже вполне самостоятельным человеком.