Владимир Корнилов - Семигорье
— Витя! Не умею я сказать, что есть во мне… Но ты-то веришь, что у Женьки Киселёвой тоже сердце, а не мотор? Ладно, молчу. Пошли к Макару. Ему, как богу, выверну свою разэтакую душу!..
В тёплом и чистом доме Макара уже сидел за столом Иван Митрофанович, по-домашнему раздетый до рубашки. Женька, с ходу по обняв тётку Анну, погладив по сутулой спине хлопотавшую у печи Грибаниху, бочком, будто стесняясь, прошла в горницу, на цыпочках обошла стол, с шутливым почтением села на лавку, рядышком с Иваном Митрофановичем. В улыбке широкого рта обнажив красные влажные дёсны и белые крупные зубы, она проговорила сиплым, надорванным в грохоте мотора голосом:
— Вот не думала, не гадала, что в праздник усядусь за стол с самой Советской властью!
Иван Митрофанович шилом провернул в поясном ремне дырку, глянул на Женьку.
— Не тот счёт, Евгения Петровна! Ты уже двадцать лет с Советской властью за одним столом!
Женька рассмеялась:
— А ведь в точку угодил, Иван Митрофанович! Сегодня и моей жизни аккурат двадцать. Мать будто ведала, что в тот год в Петрограде «Аврора» гукнет. Так что считай — я вместе с революцией рождённая…
— А этого не знал, — сказал Иван Митрофанович. — Промашку мы с Макаром тут явную допустили… Ладно, Женя, дай нам денька три, обмозгуем.
— Да разве об этом речь! — обиделась Женька. — Я тебе про жизнь толкую, а ты про подарок!.. ты лучше в моей вот обиде помоги.
— Что за обида? — Иван Митрофанович затянул и оправил на рубашке-косоворотке ремень, передал Макару шило, повернулся к Женьке. Женька затруднялась начать разговор, клонилась к полу, кулаком постукивала по ладони. Сказала наконец:
— Прослышала я, будто с Мадрида детишек в Ленинград привезли. Люди сказывали, по семьям их раздают. Чтоб, значит, не было среди них сирот. Ты не слыхал, на Волгу не прибывает такой пароход?.. — Женька смотрела на Ивана Митрофановича с ожиданием. — Не слыхал?.. Она вот тоже говорит — знать не знаю! Дора наша, Дарья Кобликова, что в райкоме сидит. Была я у ей в кабинете… Говорит, если б даже привезли, на руки не дали. «Почему, спрашиваю, не дали?» — «А потому, говорит, что не каждому можно доверить воспитывать испанских детей!..» Слышь, Иван Митрофанович? Не каждому. Понимай — мне не дано. Ты ответил бы так? Можешь ты думать, что я малого вырастить не сумею?.. Одену и обую, и молоком и драничками накормлю. Сама, если что, стерплю, а ему — первую ложку… И ягодок в бору насбираем. Пахать, сеять вместе будем. О фашистах вспомнить не дам, клухой над ним растопырюсь… И земля семигорская ему полюбится. С места не сойти — полюбится! Не веришь?
Иван Митрофанович не скрывал, что растроган Женькиной печалью.
— Верю, Женя! Как в самого себя верю. Ты чистый, горячий, правильный человек. Только хорошую твою мечту не смогу я поддержать: нету у меня испанских детишек…
— Понятно. Кукушке гнезда не свить.
— Не обижай, Женя. Ты не кукушка, я — не бог!
— Ладно. Будто не понимаю! — Женька вскинула голову, обвела всех затуманенным взглядом. — Навела я на вас скукоту! Другого дня не выбрала… Ругайте, штрафуйте, негодную!.. — Она подняла руки.
— Ну, к столу, что ли? — сказал Иван Митрофанович. — Подвигайся ко мне, Евгения Петровна! За тебя и таких, как ты, хочу первое слово молвить… И ты, Гужавин-младший, не тихонься у окна. Знаю, человек ты уже рабочий! Садись-ка в красный угол…
Иван Митрофанович распоряжался за столом, как у себя в доме. И ни тётка Анна, ни Макар, ни Грибаниха не удивлялись: Иван Митрофанович говорил, что всех хороших людей давно записал в родню. Он взял ржаную горбушку, приложил к губам бережно, глубоко вдохнул.
— Родной запах! Люблю! — сказал и сощурился, как будто что-то припоминая. — А ты не думала, Евгения Петровна, что ты — первый представитель рабочего класса на селе? В партию вступать тебе срок…
— Ух, хватил, Иван Митрофанович! — Женька развела руками, покачала головой, а сама лицом распалилась, будто в гору вбежала. — Мне ли речи людям говорить? Языком я — вон как Витькин батька кувалдой по железу. Ушибить — ушибу, а чтобы душу подлечить или мозги кому вправить — на то не научена. Нет, мил человек, быть мне беспартийным большевиком при вас с Макаром…
— Слышь, Макар? Она считает, что мы только языком и горазды!
— Э, Иван Митрофанович, не в ту сторону ручку крутишь! — Женька улыбалась и грозила худым мозолистым пальцем. — Слово — это я по себе знаю, — когда оно горячее, двух, а то и трёх дел стоит! Без горячего слова сердце пустеет. А с пустым сердцем не наработаешь. Так, Макарушка?..
— Так, Женя, — сказал Макар. — А всё-таки за тебя я бы поручился — ты делом говорить умеешь.
— Полно вам! — хрипло сказала Женька. — Лучше ругайте. А то зареву… Ну что, за праздник, что ли? — Женька осторожно взяла гранёную стопочку. — Витьке-то налейте. Работник! И помощник — дай бог каждому!..
Витька в смущении рвал с ладони жёлтые бугры мозолей. С трудом поднял глаза, поверх стола встретился с внимательным взглядом Макара. Макар от своей тарелки переставил налитую стопку.
— Чокнись с нами за праздник! А пить — не пей, повремени, — сказал он. — Садитесь, мама! Авдотья Ильинична! Вас что, печь заколдовала?!
— Сейчас, Макарушка! Вот ужо пирог подрумянится… — откликнулась баба Дуня.
Когда она появилась в горнице. На ходу приглаживая растрёпанные волосы, и села на лавку рядом с Витькой, улыбнувшись ему и обдав его жаром печи и запахом горячего масла, Макар сказал:
— Ну что же, Иван Митрофанович, тебе речь?..
— Куда денешься! Такая уж должность… — Подумал, сказал: — Мирно лет бы ещё сто нам землю пахать да хлеб сеять. Но коли воевать случится — чтоб все воевали, себя не жалеючи. Как ныне работаем! Такое моё слово…
Уже за самоваром, в неторопливом чаепитии, Грибаниха, с доброй хитрецой глядя на Макара, сказала:
— А что, Анна, вроде бы за столом человека не хватает!.. Не думается тебе?..
Тётка Анна, мать Макара, седыми, ровно зачёсанными назад волосами и ещё чем-то — достоинством своим, что ли? — очень похожая на Грибаниху, только на голову ниже высокой бабы Дуни, лицом пошире и поглаже, затеплела глазами, её руки зашарили по столу, метнулись к груди, — видать было, она хорошо поняла Грибаниху и взволновалась её словами. Радуясь, тревожась, смущаясь чего-то, она сказала:
— Жду того дня, Авдотья. Устала ждать! Всё кажется, не даст бог внучков голубить. Вон глядите на него! — она направила палец на Макара. — Смеётся! А до смеха ли?! Двадцать седьмой годок! Прячешь глаза, неторопь бессовестный! «Я, говорит, мама, человека на всю жизнь выбираю!» Будто мы за своих мужиков шли не на всю жизнь!..
— Ты, Макар, слушай мать! — неожиданно строго сказала Грибаниха. — Выбирай — не спеши, но коли выбрал… Не за тебя тревожусь. Горлинке от коршунов самой не отбиться!..
Слова бабы Дуни накрыли Макара, словно тенью. Он перестал смеяться, весь подобрался и сосредоточенно, будто собираясь встать, смотрел на острый кончик лежащего на столе ножа.
— Извините, товарищи женщины, что в ваш разговор встреваю. Но… — Иван Митрофанович большим пальцем провёл по жёстким усам, — большое торопить — на малом споткнуться. Человек новый пиджак надевает — и то нужен срок пообвыкнуться. А тут не пиджак!.. Ты что, Анна, Макара своего не знаешь? Он восемь раз меряет, потом уж — и то не сразу! — отрубает. Но что отрубит, то навек!.. Дело, как я понимаю, у Макара залажено. Так что давай-ка ещё по рюмочке за твоё материнское спокойствие, Анна, за основательность, за крепкость всего вашего рода! И чтоб посажёного отца другого не искали — сам буду!.. Женя? Ты что?.. Ну, ну, девонька, негоже на праздник кулаками глаза мять! Я ещё не всё сказал. К тебе своё слово обращаю. За твои, Женя, двадцать героических лет, за душевную твою красоту, которую ты не скроешь от нас даже махоркой, которую, назло неизвестно кому, куришь! И знай, на всю жизнь пойми, что родня ты нам самая что ни на есть близкая. И до тех пор, пока мы есть на земле. А что на земле не мы, так родня наша будет вечно — это ты сама знаешь! Ну, выше голову, Женя!..
Иван Митрофанович ложкой выловил в глиняной миске солёный груздок, положил на ломтик хлеба. В какой-то далёкой задумчивости он жевал, и впалые щёки его шевелились под выпирающими скулами. И когда дожевал, остался в прежней задумчивости, Витьке даже показалось, что у Ивана Митрофановича сменилось настроение.
— Да, люди мои хорошие, — сказал Иван Митрофанович уже без прежней оживлённости. — Спешить никогда не след. Ни перед лицом жизни, ни перед лицом смерти… Даже Чапай… Только раз Чапай на глазах заспешил. А мог бы. Мог!.. Урал-то я переплыл…
Грибаниха даже как будто вздрогнула от этих слов Ивана Митрофановича.
— Погоди, Иван, — сказала она. — ты про то не говаривал…
— Не спрашивали, потому и не говаривал! А был я в тот день… в Лбищенске был.