Иван Акулов - Касьян остудный
В ночные размышления Федот Федотыч совсем близко подходил к истине, однако с наступлением утра по многолетней привычке неутомимо набрасывался на работу, за каждое зернышко, за всякую соломинку готов был заложить свою душу. Ванюшка Волк, нанятый возить навоз на пары, небрежно ездил и растрясал кладь по дороге, так Федот Федотыч, увидев это, остервенел до бешенства и едва не проткнул вилами Ванюшку. А потом от ворот до пашни подбирал оброненные жирные, теплые еще пласты и собрал два воза. «Да нет уж, погодить придется, — как-то отдаленно возникла в его голове бесспорная хозяйственная мысль, которую Федот Федотыч даже не стал додумывать, зная, что так и так не отдаст Харитону замойных глин. — После удобренного пара и глина ржицы родит. Уломаю низверга, чтобы не делиться…»
Когда обратно порожняком ехал мимо потребиловки, Ванюшка Волк, успевший тяпнуть тальниковой настойки, всем туловом поворачиваясь за телегой Кадушкина, потешался:
— Живоглот. Из навоза квас варишь!
Въехав во двор, Федот Федотыч увидел под навесом незнакомый ходок и в полумраке не сразу разглядел Семена Григорьевича Оглоблина, что-то достававшего из-под сиденья ходка.
— Давненько, давненько не бывал. Милости просим, Семен Григорьевич. А супружницу не привез? Что так? Харитон сказывал, не один-де, вдвоем сулился. Машка! Машка, помоги-ка Семену Григорьевичу. Да лошадь я уберу. Иди-иди. Наверх поднимайся, в горницу. Любава, умыться дай гостю.
Семен Григорьевич, в плаще, пыльных сапогах и гологоловый, пошел в дом, забрав все свои дорожные вещи. Машке нести было нечего, и она налегке пошла было следом, но Федот Федотыч остановил ее:
— Наверху под клеенкой деньги, возьми да сходи в потребиловку. Купи наливки и пряников. Да сухих, смотри, не бери. На лесного они, сухие-то.
Федот Федотыч едва убрал лошадей — вернулась Машка.
— Что-то не похоже на тебя, девка. Быстро-то, говорю, как.
— Приказчик не запустил даже в лавку.
— Что так, ай запер уж? Не рано ли? Рано еще. Что ты судишь? Я сейчас мимо ехал — отперто было.
— Деньги-то покласть на место?
— Фу-ты, бестолочь, прости господи. Ты почему с пустыми руками?
— А то и с пустыми, что не для кулацких домов, сказали, теперь лавка.
— Да на деньгах-то написано нешто, из какого они дома?
— Федот Федотыч, что ж прямо совсем зубами замаялась. Титушко в город, говорит…
— Какие еще зубы? Зубы ей дались. Никакого дела нельзя заставить. Зубы опять. Дай-кося деньги-то. Ну скажи, не бестолков народ. Зубы.
Федот Федотыч взял деньги и в сердцах пошел в лавку сам.
В сенках, забрызгав пол и сладко надушив розовым мылом, умывался и вытирался Семен Григорьевич. Увидев Машку, был поражен болезненностью ее лица:
— Да ты, Мария, не захворала ли? Дурно, по-моему, выглядишь.
Машку от роду никто не называл полным именем, как назвал Семен Григорьевич. Прожив в доме дяди Федота Федотыча семь лет, она не помнит случая, чтобы кто-то обратил внимание на то, как она выглядит, — непривычное участие постороннего человека так тронуло Машку, что она всхлипнула и не могла сказать слова. Титушко, тут же в сенках хлебавший тертую редьку с квасом и зеленым луком, объяснил Семену Григорьевичу:
— Зубная болесть привязалась, спаси и помилуй девицу, — Титушко перекрестился. — Кирилиха, знахарка, дай бог здоровья, мастерица зубья-то заговаривать, а не пособила, не умогла. И волокобоем поила. Еловым сучком очерчивали. На гужах еще спать велела Кирилиха.
— В город надо. Доктору показать. Милый человек Титушко, к чему же гужи-то? Право слово, мрак.
— И я говорю, в больницию ее, да работа не пущает. Сами знаете, у Федота Федотыча не усидишь. Нет, он спать не положит. Сам спит, прости господи, по-воробьиному, два-три часа в сутки, а для остальных и того жаль. Заботный, дай ему бог здоровья. За чужой щекой зуб не болит.
Федот Федотыч тоже вернулся ни с чем. Поднявшись в горницу, положил деньги в шкаф, прикрыл блюдечком, тяжело сел на свой стул и никогда еще не чувствовал себя таким уставшим и подавленным. Разговор с гостем не вязался, да и Семен Григорьевич, видя, что хозяин не в духе, занялся газетами, привезенными из города. Тем временем Любава подала самовар, красной икры, жареной нельмы, грибков, сливок, еще теплых после сепаратора, брусники в сахаре, меду и даже кедровых орехов. Федот Федотыч отошел немного, при виде еды повеселел, достал из посудного шкафа самогонку на рябиновых кистях.
Семен Григорьевич самогонки в рот не брал, и Федот Федотыч не принуждал, выпил один. Закусил икрой. Сделался разговорчивым.
— Вот и угости доброго человека, как бывало. Ну, порядки пошли, чтобы их пятнало. Сунулся, это, в казенку — не велено, говорят, продавать, которые хлеб государству не свезли. А он свез? — показываю на пьяного Ванюшку Волка. — А ему, слышь, нечего везти. Конечно, у него ни кола ни двора. А хозяйственному трудовику, видишь ли, ни соли, ни мыла, ни керосина. А нищему пьянице и лентяю — милости просим — пей, ешь, гуляй, керосин жги. Ох, не на ту опору, Семен Григорьевич, нацелил ты рабочий класс. Ежели и дальше начнут выпячивать таких, как Ванюшка Волк или — того лучше — мой Титушко, все наплачемся и голодом насидимся.
— Но ведь и в богатом мужике дьявол сидит, если не хуже. Вот все газеты в голос пишут, что у государства недобор по хлебозаготовкам, а мужик держит хлеб. Зажал хлебушко и держит. Ему, видишь ли, нет дела, что в городе перебои с хлебом. На скудном пайке больницы, детдома, наконец, армия. Вот и встал вопрос: взять хлеб любой ценой.
— Это, Семен Григорьевич, пишут «любой ценой», а платят мало. Нешто это плата. Кто же задаром отдаст. Я вот не повез и не повезу. Сильничать станут — сожгу. В реку ссыплю. Свиньям стравлю. Ты положи мне хорошую цену — я сам все до зернышка выгребу. Не враг же я сам себе, губить свой труд. Нынче я тебе дам пятьсот пудов, а на другой год всю тыщу. А то ведь что выходит. Ну ладно, возьмешь ты у меня нынче, а на будущий год я сам не стану сеять. У кого ж тогда выгребать станешь? По пустому месту хоть обухом бей.
Федот Федотыч счел, что ответил гостю убедительно, и развеселился. Он всегда пил мало, но, выпив, добрел, умягчался душой, был трезво справедлив в оценке людей и дел, как чужих, так и своих.
— Ты пей-ка, ешь, Семен Григорьевич. На меня не гляди. Я тебе завсегда рад, а только вот задавила жизнь, и даже сам не знаю, откуда берутся силы держать все дело, везти да не уронить. Но, видит бог, придется все бросить. А жаль-то как, голуба Семен Григорьевич! Ведь начинал я — стыдно вспомнить — с торговли мочалом да рогожами. Помню, вот эстолек еще был, малой, пришел в лавку к старику Ржанову, купил кулечек песку сахарного да и рассыпал на пол. Слезы в три ручья у меня, а я слизываю песок-то с полу языком. Языком. А Ржанов старик вышел из-за конторки и говорит: «Не большого-де запросу паренек. Блюдолизом будет». Не угадал старик. Мне это лестно, Семен Григорьевич. Ну, а газетки, они что прописывают насчет нашего грешного житья-бытья? Ты говори, говори. Меня теперь ничем не испужаешь. Да и на всякую беду страха не напасешься.
Семен Григорьевич черпал ложечкой засахаренную бруснику, ядреную и холодную, запивал горячим чаем. От жаркого самовара и чая мягкая бритая шея у него набухла и отпотела. После знойно-пыльной дороги сладко томила жажда: было приятно, что обильный горячий чай не утолял, а еще больше распалял эту жажду, которая уж начинала хмелить, как вино. Блаженное и покойное состояние мешало гостю понять тревожную душу хозяина, и потому разговор между ними наладился не сразу. Уж только позднее, когда Любава засветила большую висячую лампу, с белым стеклянным абажуром, и, выждав, чтобы нагорел фитиль и согрелось стекло, вывернула огонь, когда в горнице стало светло, Семен Григорьевич поглядел на лицо Федота Федотыча и удивился: все оно, худое и длинное, было в темных провалах и тенях, сгущенных светом лампы.
— Гляжу на тебя, Федот Федотыч, и думаю, иззаботился ты весь со своим хозяйством. Ты и с лица вроде опал.
— Все может быть, Семен Григорьевич, только и прежде мы с толстой ряшкой не хаживали. А хозяйство — верно подметил — заботит. Да и не хозяйство, сказать, а суета людская. Дальше-то что будет, я допытываюсь? Сейчас в казенке встрел Ванюшку Волка, так ведь, поверь слову, укусить готов. По весне в ногах вот тут валялся — возьми надел в аренду. Не хотел брать — вот крест, не хотел, но землица хоть на кусок мажь. Неуж, думаю, пропадать такому добру. Взял. А теперь он, этот Волк, отворил хайло: землю мою забрал. Мироед. Отдай, орет. И отдам. Вот сниму урожай, и бери. Он, спрашиваю, этот Ванюшка, каким делом выслужился перед властью, что имеет право поносить меня? Ох надоел я тебе разговорами. Извини, Семен Григорьевич, не с кем слова молвить. Отемнел начисто. Может, тебе в постель после дороги. Устал ты, я вижу.