Борис Пильняк - Том 2. Машины и волки
– Россия, мир, Европа, победы, смерть, рабочие, пролетарии всего мира в мир и братство, осьмушки хлеба, четвертки сахара, табак по карточкам и на вокзале заградительный отряд, – «вы слышали? вы знаете? – послушайте!» –
А над заводом, над Окою и полями, и лесами – ночь, зима, мороз. И Андрею Росчиславскому – тридцать лет, и надо, должно в безвременье идти не в книгах, а делами, надо мир испить не в днях, не в проходящих мелочах – а в вечности, в прекрасном, в том, что зажигает кровь чудесностью непонятного, неосознанного, не измеримого аршином… И – правда же – огромная непознанность: – там, впереди, Россия, мир – Россия, кинувшая миру братство, смерть, страданья, любовь, плакаты, карточки, чудеснейшую перекройку мира в новом, небывалом, в трудоправстве, в законодательстве машин, в союзе братств народов. – Это – одно, Андрей Росчиславский.
И – другое: – –
– – там, за заводскими заборами, за степенной солидностью главных контор, за завкомом и клубом союза металлистов –
– дым, копоть, огонь, – шум, лязг, визг и скрип железа. – Там, за заводской стеной, когда еще спят конторы, лишь мыши бродят по столам – в рассвете в турбинной, в безмолвии, в тишине (лишь сторожа трещат сороками колотушек и щемят душу ночные свистки) – человек – человек – его никто не видит – поворачивает рычаг – и: –
(из каждого десятка один – одного тянет, манит, заманивает в себя маховик пародинамо, в смерть, в небытие, маховик в своем вращении) –
– и: завод дрожит и живет, дымят трубы, визжит железо.
В сталелитейном у мартенов: там зажат кусок солнца, и это солнце льют в бадьи, чтоб делать из него паровозы, дизеля, и новый мир. – А в кузнечном цехе: –…у каждого горна висит объявление завкома:
«Строго запрещается запекать картошку в горновых печах».
«Завком, подписи, печать, такое-то число».
И – ночь – – было – – хребет во пучине.
Завком, союз металлистов, заводоуправление, ячейка РКП, ночь, – у дверей плакаты: –
«Берегись, товарищ, вора!»
«Бей разруху – получишь хлеб!»
«Дезертир – брат Деникина!» – –
– там в заводской конторе – совсем по-европейски – степенность гулких белых коридоров, солидность тишины и мягкости ковров в солидных кабинетах, где на стенах картины тысячного паровоза, где у окон – огромных! – искусственные пальмы – –
было – –
– Россия, влево!
– Россия, марш!
– Россия, рысью!
– Кааарррьером, Ррросссия! – –
было – –
ночь, потушены лампы, гулки коридоры, у дверей красноармейцы, – только в кабинете у директора, где заводоуправление, зеленая конторская лампенка и искусственные пальмы в сизом от махорки дыме, – и за окном заводские огни, – окно полуоткрыто – ночь, ночные колотушки. Люстру – потушили.
– Иван, родной, ты лег бы спать, – ты не ложился уж неделю.
– Я лягу здесь, Андрей… Мне надо написать. Я попишу, а ты ложись.
– Дай папироску.
Тишина, ночные колотушки.
Лебедуха:
– Позвони Смирнову, пусть придет, он сидит в завкоме.
– Скоро уж рассвет.
Тишина, ночные колотушки.
Смирнов, – расставив ноги, голову на руки, – каждый глаз по пуду, и голова – в тысячу пудов, – как снести?! –:
– Я составил списки. Десять человек на фронт. Андреев с эшелонами по продразверстке. Тебе, Андрей, придется взять еще и профработу… Сидел и за столом заснул… Завтра утром до работы – собрание всех рабочих, ты выступай, – эх, Деникин, сволочь, жмет!.. Помнишь, у Лермонтова, – Казбек с Шатом спорили? – «…От Урала до Дуная, до большой реки, колыхаясь и свер…» – –
Лебедуха:
– На завод надо нажать, – патроны, пушки, рабочие дружины… Иван, родной, ты лег бы!.. Иван пойдет на фронт… Мы тут всю ночь вопросы обсуждали…
Тишина, ночные колотушки. А потом – лиловой лентой за Москвой-рекой – рассвет. Один свалился на диване, другой заснул на стуле, – третий – Лебедуха – у окна, в карманы руки, окно раскрыто, роса села, за окном рассвет – –
было – –
по-пушкински «румяной зарею покрылся восток»… «У Казбека с Шат-горою был великий спор», – да… Ночь. Под Курском – Деникин, у Воронежа – казаки, в Одессе – французы, в Архангельске – англичане, в Сибири – чехи. В России – мужики, – разверстки, бунты, ведьмы, ведьмачи, лешие… Ерунда. Дичь… Ночь, рассвет, – это вот сейчас Россия идет по шпалам, бежит, не понимает, орет, воет, жжет костры, деревни, города, людей, правды, веры, жизни, гложет глотки… Пучина людская, – российские версты, глупости наши… «У Казбека с Шат-горою был великий спор», – да, великий!.. Какая тишина!..
…За окном были стройки, виднелась станция. Возникало утро, возникал день. Было мертвенно тихо, только-только собирались запеть птицы, площадь перед завкомом пустынничала. Тогда – издалека еле слышный – зашумел поезд. На станции, как мухи у лужицы на столе, у перронного барьера на земле спали люди, было тихо, и только поезд шумел вдали, еще за мостом. В этот рассветный час показалось, что все лежащее перед глазами, весь мир, остекленел и неживой, – но поезд заскрипел сотней позвонков, прогудел, – и от станции пошел страшный воющий нечеловечески человечий гуд, мухи завертелись по перрону, визжали бабьи голоса, – поезд, полсотни теплушек, покорно ждал, когда его боем возьмут мешочники, и паровоз, посапывая, ходил брать воду, и кто-то, должно быть заградители, стрелял из винтовок…
…Какая тишина!.. Красные армии отступают, голод, нет железа, заводы умирают, города пустеют… Какая тишина!.. Роса села, холодно. Вон запалили костры… Этот год уйдет в историю – без чисел и сроков. Нет села, весей и города, где б не было восстаний, бунтов и войн. Идет смерть – не постельная – в расстрелах, в тифах, в голоде – у стенок, на шпалах, в вагонах, в оврагах… Статистик Непомнящий подсчитал, что за эти годы родится, проживет и умрет, убив до миллиона людей, девять миллионов пудов вшей, – если бы это была рожь, ее хватило бы прокормить десять таких заводов, как этот, в течение десяти лет… Россия вышла на шпалы, в великом переселении правд, вер и поверий, – вся Россия – серая, как солдатская шинель, – вся Россия в заградах, в пикетах, в дозорах, в мандатах, в пошлинах, – и все же вся Россия ползет в вое пуль, в разбойничьих песнях, в кострах, в пожарах, неудержимая… Этот год уйдет заржавевшими заводами, разбитыми фабриками, опустевшими городами, поездами под откосами, серой шинелью, шпалами, кострами из шпал, песнями голодных. – – Какая тишина, – но «восток покрылся румяной зарею». – –
– Андрей, ты не спишь? Кто там пришел? Ложись спать, я выспался, ложись на диван…
Лебедуха:
– Я смотрел на рассвет, думал… Мы должны побороть… Роса, холодно!.. Там не спит еще Форст.
(Если душу Форста (как и Лебедухи) уподобить жилету – его, Форста, вязанному, теплому, коричневому жилету, – то в самом главном кармане, рядом лежат человек и труд, – Человек, с большой буквы, который закинул свою мысль в междупланетные пространства, который построил дизель, который разложил мир даже не на семьдесят два элемента по Менделееву, но разложил и азот, который вкопал свою романтику во времена до Египта, до Ассирии, до Иудеи. – Кроме жилета у Форста была нерусская трубка, и – от нее лицо казалось – лицом морехода. Он говорил абсолютно правильно порусски, академически правильно, как не говорят русские. – Он многое помнил за эти годы, которые были, как солдатская шинель. – Тогда, в октябре, когда национализировали завод, стреляли, выбирали завкомы, когда вся Россия стянула гашник и замерла – серыми октябрьскими днями – к победе, – он, инженер Форст, бегал по заводу и все доказывал, – что: – «пожалуйста, будьте добры делайте все, что надо, как вы хотите, будьте любезны, но заводу нужно семьсот тысяч пудов нефти, а навигация закрывается: без нефти завод станет!» – и он достал нефть, семьсот тысяч пудов, тогда, в октябре, под пушками и пулеметным огнем. Это будни. – Он помнит, как наступали белые, как шли поезда, и волоклись люди и лошади серые, как шинель, с пушками, повозками, обозами, винтовками, бомбами) – –
Пучин во хребте
– Стать тут вот, у переезда, – и пред тобою: – справа виадук через пути, вагоны, паровозы, рельсы, железнодорожные постройки, случайные три липы, тополь, – и за тополью, в акациях– «приезжий дом», «дом холостых», дома из цемента под черепицей в стиле шведских коттеджей, дома для инженеров, в спокойствии, в солидности; – слева и сзади – рабочий поселок, нищета, избушки, как скворешницы, в палисадах с маком и лопухами, с мальчишками в пыли и с бабой у калитки и с поросенком в луже, – и у бабы крепкою веревкой перетянуты одежды ниже живота, а на руках, у голой груди, в грудь всосавшись, дохленький ребенок, и поросенок в луже – гражданин, и гражданином – пыль: – чтоб строить ребятишкам замки, крепкие, как пыль; – и весь поселок точен, как квадраты шахмат, и на крыше каждого (иная крыша из железа, иная крыта тесом, иная греется соломой) – на крыше изолятор электрического тока, и в окнах всюду ситцевые занавески, бедность, нищета, – и на углах квадратов шахмат – по артезианскому колодцу и по столбу для пламенных воззваний о митингах, о Коминтерне и кино, – и домики у рельсов (овражек здесь, здесь некогда расстреливал ребят полковник Риман) оделись вывесками – парикмахерской, столовой, сельсовета, сапожной мастерской (башмак прибит под крышей, как у парикмахера – усы и бритва в мыле, как у столовой – чайник и тарелка); так деревянная Россия подпирала к стали и железу; – и впереди за переездом красным кирпичом возникли – заводская контора, заводоуправление, завком, клуб союза металлистов, – там в доме – совсем по-европейски – степенность гулких белых коридоров, солидность тишины и мягкости ковров в солидных кабинетах, где тепло зимой, прохладно летом, где на стенах картины тысячного паровоза, где у окон искусственные пальмы, – угодливый шумок от счетов, чуть-чуть кокетливый стрекот машинок, медоречивость главного бухгалтера; стекло перегородок, столы, светлейший свет – конторы – совсем по-европейски; а наружи и в коридорах (наружи – на красном кирпиче), огромно: