Борис Пильняк - Том 2. Машины и волки
– как рассказать всегдашний, единственный сон? – сон, где снится, что солнце выплавлено в домне – недаром около домен пахнет серою, как в первый день творения, – что хлеб строят заводами, – и тогда во сне возникали до боли четкие формы и формулы – завода, – геометрически правильные формы завода: – прямые, круги, окружности, эллипсы, параболы, ромбы, – ночь, – только две краски – красная и белая, – ночь, и на небе круги огней, ромбы светов, их, чтоб осветить всю землю, подпирают краны, и трубы треугольниками подпирают краны, и из-за труб к кругам огней идут по радиусам новые огни, они ломаются эллипсами, – – и там, на заводах, за заборами, в цехах, у машин, – пролетарий, геометрически правильный и огромный, как формула!..
И тому, иному, глядящему с поля от Машухи-табунщицы, – было страшно. За заводом, у Голутвина монастыря сливаются Ока с Москвою, по ним, по Москве и Оке, пошла, заложилась Русь, государство российское… За Голугвиным монастырем, за Окой, над Окой – Щурово, ниже – Перочи, Дединово, Ловцы, Белоомут, – дединовские, ловецкие, белоомутские заливные луга, поемы, займища, поокские дали и пустоши…
И –
опять мужики – – (о коих отрывок второй Вступления)…
было – –
эти места имели все, чтобы не быть той поэзией, которую столетьями считали подлинной. – Из долин российских десятилетий, с проселков поокских, из песен с проселков, из керосиновых осенних ламп (интеллигенция русская светилась керосиновыми лампами), – оттуда вот, из жизни с чаем и с крыжовенным вареньем: – взглянуть на октябрь семнадцатого года, на осьмнадцатый, на девятнадцатый и: ясно будет – как на огромные дыбы поднята Россия, вверх, в высоту, и от 23 октября в 28-е стал отвес вверх, более отвесный, чем Памир. Там наверху – туда наверх, в метелях и зноях, октябрем даже в июле, июнем всюду (ибо не было ночей!), тысячами рук, миллионами глоток, миллионами жизней, – сорванными ногтями, в пулеметном свисте, сплошной шинелью, мешками картошки: – ползти, там на отвесах, – падать, ползти, умирать, не понимать, понимать до предела в смерть, понимать за предел понимания, умирать за правду, умирать за вошь, умирать по пустякам. Там, на высотах, всегда был странный, безнебный, безночный июнь, и в этом июне декабрьские стояли морозы, дымили железки, мерзла картошка, мерзли люди, умирали дороги, – и сплошная стояла в безночном июне метель, где не видно ни зги – и эти же зги молоньями в метели! – Тогда, октябрями, когда по кремлям, по церквам, как в барабан, барабанили пушки – великая ложь, как великая правда, творились в России: коммунисты, машинники, пролетарии, еретики – через бунт, пугачевщиной, разиновщиной, чуждые им, – бунтом, чуждые бунту, – шли ко кремлям, к заводам – заводами – к машинной правде, которую надо воплотить в мир: шли от той волчьей, суглинковой, дикой, мужичьей Руси и Расеи – к России и к миру, строгому, как дизель. И вскоре тогда – в метелях, в бунтах, в пугачевщине – строгая стала рабочего рука, рука пролетария, взявшая под микитки и бунт, и Расею, – первая в мире, которая заволила машину мира и его болота заменить машиной человека, и так построить справедливость. –
…Эти места имели все, чтобы не быть той поэзией, какую считали подлинной столетьями. – Стать вот тут, у реки, – и перед тобою: – забор, за забором бурые горбы цехов, под забором горы каменноугольных шкварков, проржавевший железный лом, железные опилки, – под забором, по каменноугольным шкваркам – две колеи железных рельсов от декавыльки, упертые в заборные ворота: – и через каждые какието минуты – паровичок, вагончики, каменноугольная пылища, рабочие чернее черта; паровичок, вагончики шумливо мчат по плохо свинченным рельсам; и их съедают заборные ворота; за забором бурые горбы цехов и – не лесной, не полевой, не бурь и не метелей – шум, заводский шум, очень скучно; над горбами крыш – одно лишь небо, и даже на него не хочется смотреть, и даже нет прохожих, в этот час и на реку уже не хочется смотреть, на древнюю Москву-реку, она зажата штабелями дров, ящиками торфа, баржами на воде, свистящим пароходом, и не видна вода, и не нужен монастырь вдали…
…Шел девятьсот девятнадцатый год, шел июль, – за заводом легли пооцкие поля, Расчислав, на лугах пасли табуны Маши-табунщицы, – шла и лежала Россия изб, смотрела трахомою избяных оконцев, скалилась подворотнями, усмехалась скрипом дверей… Шел девятьсот девятнадцатый, обнаженный и голый, – октябрый семнадцатый канул в историю, – приходил двадцать первый, скорбящий.
было – –
опять расходился на ночь завком, чтобы выспаться наспех, – пальмы в кабинете заводоуправления отдыхали от махорки, совсем степенные по-европейски, и на столе лежали, не умершие еще, листки бумаги, окурки, ручки, пепел. Ночь. – Это в ночь, в проселки, в туманы, в веси – бросал и бросал завод – волю, людей, свои мысли, свой навык, – сотня туда! сюда десяток!..
было:
там, в ночи, за сотни верст от завода, в степной деревне, где нету полустанка, сгорел, стерт с землей полустанок, – костры в ночах и тысячи, и песни, и окна у деревни горят пожаром, – и задолго до рассвета к выгону идут отряды, раздетые, разутые, без картузов, с винтовкой и котомкой, – они идут меж костров, и красный отсвет красного огня провожает их во мрак, они идут бодро, ружья на плечо, широким шагом, – «бей белогвардейцев!» – И наутро, когда «румяной зарею покрылся восток», загрохотали пушки, точно это грохотало солнце, – тысячи пошли – иль умереть иль победить! И в новых становищах новые горели красные костры.
было:
где-то на Оке иль Волге, где паром, как триста лет назад, полдюжины телег, пепел от костра, мужичьи бороды и шепот: «значит крышка, – хлеба не давать, – зато из городов за фунт достанешь шубу, – таперя, значит, крышка!..» – –
было:
были по лесам и по дорогам стеньки-разина-разбойничьи свисты, посвисты, насечки, замети, приметы, разгул и удаль по лесам и по разбою, – «бей коммунистов, – мы за большаков! бей революцию, – мы – за революху, ух!..»
было – –
за рекой, там, где сливаются Москва и Ока (древнейшие русские реки!), все же стоял завод, смотрел в ночи красными огнями, пугал в ночи людей, волков и филинов, хрипел в ночи – хребет во пучине. Это он командовал девятьсот девятнадцатым:
– Россия, влево!– Россия, марш!– Россия, рысью!– Каррррьером, Рррросссия!
– Заводом – грамота!– Заводом – хлеб!– Заводом – труд!– Заводом – братство!
И этим, кинувшим болотную Россию – карьером, в машину – Лебедухе, Смирнову, Форету, Андрею Росчиславскому (выгибали заводы свои хребты, чтобы нести Россию) в городах, завкомах, на заводах: надо было победить или умереть, – надо было не замечать зим и лет, ничего не видеть и смотреть только вперед, ничем не жить и знать только завтра. И жизнь каждого была – как портфель: недаром тогда вся Россия вырядилась в новенькие портфели, когда в каждом были – кусочек хлеба, кипа газет, мандаты и резолюции, и проекты – проекты, – и портфели пропахли – бумагой, клеенкой и хлебцем. Заводы коптили зажигалками, кидая фаланги черных кепок рабочих, мастеровские куртки – рабочих и жизни их – на фронты, за хлебом, в союзы, строя Россию заводской казармой и фаланстерией земного шара, – заводы – стальные – гнули хребты. И Андрею Лебедухе, и Форету, и Андрею Росчиславскому – быть: как все в эти годы, как портфель, – и брови срослись вместе, нерусские брови, – как портфель, все прилажено, все в регламенте газетных кип, мандатов и проектов. И дни были – как машина, точные без всяких допусков. До четырех – служенье революции, мандаты, карточки, допуски, калибры, железка для раскуривания собачек, сжатые брови от очередей, – слова, дела, прогорклый рот от папиросок, – и на столе портфель. А в четыре – дом. Мороз на окнах, в доме, в коридорах. И кабинет, столовая, диванная и спальня – в спальне, где на столе картошка, на кровати – два тулупа, а за диваном горкою мешки. И тогда – в четыре – за окном – синим снегом, синею печалью льют российские сумерки холодное свое стекло, направляясь в ночь, морозы, в тишь ночную. Тогда надо зажигать огонь, холодный, электрический, чтоб холодно светил, чтоб делал комнату в морозе – в огне от ста свечей – похожею на ледяной дворец, – а потом, когда погаснул свет, в огне из глиняной печурки – делал комнату похожей на трюм разбойничьего корабля. И вечер, и начало ночи – иль на кровати, за тулупами, в тулупах, с книгою, чтоб книгою и временем к ночи умчаться в безвременье и вечность, – или на митинге, иль в клубе профсоюза, где опять –
– Россия, мир, Европа, победы, смерть, рабочие, пролетарии всего мира в мир и братство, осьмушки хлеба, четвертки сахара, табак по карточкам и на вокзале заградительный отряд, – «вы слышали? вы знаете? – послушайте!» –