Люблю и ненавижу - Георгий Викторович Баженов
— Из этого святоши, — закричал друг, — распутник отменный выйдет, плюнет скоро на все!
— Не выйдет, — не соглашался Гера.
— Посмотрим.
— И еще, — сказал Алеша, — если смерть все время помнить, то тогда и плевать как будто на все. Но в том-то и дело, что человек живет с каким-то диким ощущением, будто он вечен: был вчера, есть сегодня, буду завтра… А что его не было когда-то и что не будет скоро, это очень смутное, неправдоподобное ощущение, человек его преодолевает потому, что дело человека — жизнь. И чтобы жить, необходимо равновесие внутри человека: я смертен, но внутреннее равновесие (соответствие мысли о жизни и дела жизни) есть первая необходимость, раз уж мы живем. Нужно смело взглянуть на жизнь: что есть ложь, а что правда, второй жизни жить правильно не будет. Любить естественно — но любить! — и мы должны любить. И это правда. И жизнь свою надо устраивать по любви, как по истине…
— И в таком духе, — подхватил Гера, — можно болтать до бесконечности. В общем я вас, субчиков, поздравляю, потому что оба вы одного поля ягодки. Один, правда, похлеще, а другой похитрее. Посмотрим, что из вас дальше получится. По мне, так все равно подло все то, что подло, хоть вы тут тресните!
Возвращались домой… Около коллективных садов остановили машину, сели в траву. Садилось солнце…
— Почему-то она все время о Зевсе говорила… Мифологией бредила.
— Во-во, о Зевсе! О Зевсе, видите ли! — усмехнулся Гера. — Надо же!..
Алеша вздохнул.
— Может, на рыбалку пойдем? — сказал он.
— На рыбалку? — Гера посмотрел на солнце, на небо. — Закат красный. Ночь холодная будет.
— Самая для налимов.
— Сегодня?
— Сейчас.
— Пьяные уже слишком, — сказал Гера.
— Выспимся, успеем. Шурку возьмем с собой. Скажем — он к вечеру разбудит.
— К ночи, хочешь сказать, — подколол Гера.
— Ну, к ночи.
— Давай-ка попробуем сперва до дому доехать.
…Шурка, когда сказали ему о рыбалке, странно покосился на них.
— Нечего, — сказал он, — еще чего!
— Чего?
— Пьяные оба. На рыбалку захотелось!
— Шурка, — заговорщически поманил его Алеша пальцем. — Шурка, иди-ка, я вот скажу тебе… Иди, иди-ка. Понимаешь, — зашептал он ему на ухо, — понимаешь, тут такое дело… такое дело, что… да! У меня, понимаешь, братишка, жизнь-то решается… вот честное слово! И мы вот сейчас ляжем, заснем, а к ночи ты разбудишь…
— Утонете еще, отвечай за вас.
— Не-е, не утонем. На Северушке-то? Не утонем… За налимами пойдем, за налимами, не утонем. Понимаешь ты, Герка-то скоро уедет, и я уеду… и тогда, значит, мы не порыбалим… налимов-то не потаскаем, да! Так вот мы сейчас ляжем, а ты потом разбудишь, и пойдем…
— На сеновал идите. Мамке накажу, она вас разбудит.
— Идем, значит? — улыбнулся Алеша.
— Считайте, уломали, — буркнул Шурка.
…И вот, может быть, только теперь, глубокой ночью у костра, лежа с открытыми глазами под густым звездным небом с месяцем набекрень где-то над самой макушкой пахучего стога сена, Алеша и почувствовал, что ему стало легче на душе — тихо, покойно. И так было, что через каждый час, до самого рассвета, они поднимались от костра и уходили проверять донки, освещая тропинку красным, в матовом стекле, фонарем-многогранником. Свет был тусклый, едва различимый, но нежен и приятен: ни рук Шурки, ни самого его, шагавшего впереди с фонарем, не было видно, лишь хрустели в ночи кустарниковые ветви, и матовый свет словно бы сам собой колыхался в ночи. Если Шурка останавливался впереди, то Гера еще успевал сориентироваться и останавливался вовремя, Алеша же с разгона налетал на Геру. «Тихо вы!» — недовольно ворчал Шурка. Он один хорошо знал дорогу, и только он помнил те места, те кусты, коряги или валуны, около которых за специальный колышек были привязаны донки с двумя, тремя, пятью крючками сразу, с насаженными на них какими-нибудь толстыми, дохлыми, совершенно дрянными червями — такую рухлядь и любит налим, заглатывает наживу и всасывает. А сама речка странная: местами не больше метра в ширину, извилистая, в кустарниках, илистая, захламленная, с некоторыми лишь глубокими местами, где и живут, собственно, налимы. Дернет Шурка за донку, а там словно ничего и нет, и уж только когда потянет, тогда и почувствует верной рукой, что есть, взял-таки налим наживку! Скажет Алеше: «На, тащи сам!» — Алеша потянет, сначала восторженный, но потом, как только прикоснется рука к налиму, оторопелый, испуганный, так неприятен налим на ощупь. И приходится Шурке самому тащить налима на берег. «Тоже мне… на рыбалку собрались… Рыбаки!» Но уж когда возвращались они к костру, Шуркино превосходство и покровительство прекращались, он устраивался поближе к Гере и, явно заискивая, просил еще и еще рассказать про Индию, откуда Гера недавно вернулся из командировки. Алеша, лежа на земле, подложив под голову руки, слушал тоже, смотрел на звезды, на месяц, щурился, иногда протяжно, с удовольствием вздыхал и тоже о чем-нибудь спрашивал, и так шло время… Была там в Индии прекрасная девушка Султана, может быть, чуть старше Шурки, любили ее русские, и она любила русских, и родина ее не то что Шуркина вот эта природа, и Северушка, и налимы, и лес, но гораздо более печальная и безысходная родина. Так что когда пролетели над Гималаями, а потом и дальше, и когда сказали, что это уже наше, у нас, и когда, еще дальше, сказали: «Москва», то слезы тех, с кем не был на родине больше года, эти слезы пришлось увидеть в тумане собственных соленых слез… Это что касается родины. И первые поцелуи Людмилы, и вся она, родная, светлая, в любимом красном платье, смеющаяся и плачущая… и кажется, будто теперь ты перерожден на всю дальнейшую жизнь, заживешь лучшим, что есть в тебе… а потом, совсем вскоре, чувствуешь, что в жизни есть устойчивые законы и что вообще дорога нашей жизни не из ровных… Это что касается любви.
— Между прочим, — сказал Алеша, — с этим у них все-таки здорово.
— Может, это и здорово. К тому же это вера, глубокая, истинная вера, религия. При тончайшем культе любви они и не могут поступать иначе; всякое дитя, как дитя любви, имеет право на жизнь: никто не может посягать на суверенность зародившейся жизни, это карается законом. И уж тут в самом деле никак не поймешь, кто кого больше плодит и поддерживает, религия нищету или нищета религию, и все же нищета впечатляет больше, чем фанатическая мораль. Родиться хорошо хотя бы для жизни. Но родиться и даже не стать человеком — страшно.
— Не поймешь,