Люблю и ненавижу - Георгий Викторович Баженов
Люда взяла бутылку обеими руками, сделала глоток и тут же чуть не отбросила бутылку в сторону. Дали ей конфету. Потом пил Алеша, но больше пяти-шести глотков сделать не смог — мутило…
— Плохие вы питоки, — ухмыльнулся мужчина. — А надо бы вам! Ишь серые стоите, ножки-то у барышни посинели, посинели у барышни ножки… — Он приложился к бутылке, попил, отстранил бутылку, выдохнул весело воздух, протер губы тыльной стороной ладони. — В институте я преподаю, физик, кандидат… Кандидат с Красной Поляны! — весело засмеялся он. — Горжусь этим, видали? Горжусь. Да-а…
Тепло разливалось по телу, обогревались все потаенные уголки, истина смягчалась…
— И вот физик я, а дома, здесь-то, даже и говорю по-другому. Как в детстве. По-мужицки, грубо говорю… Нравится мне это. Так, нет? — и засмеялся снова. — Гоняю на Сивке-то, восторженно в душе моей, и думаю: да мать твою перемать, плохо все-таки жить на белом свете или хорошо? И думаю, что не только хорошо, не только нужно, а что счастье это, счастье — жить! Так, нет? — И опять рассмеялся. — Какие мысли в голову лезут сухарю-физику, бывшему краснополянскому лаптю!.. Об этом вы знайте, братцы, знайте про мужика с Красной Поляны! — И снова смеется. — Да, вы, — вдруг спросил, — вы в ту сторону, — и показал на Свердловск, — или же в эту? — и показал на поселок.
— В эту.
— Так чего же вы молчите! Да мы это сейчас, мигом. Я вас на Сивке-то своем прокачу! С ветерком! Прокачу вас, родимых… А ну, едрена феня, — заворчал он на мерина, — пошел, пошел, говорю. Та-ак!.. Пошел, пошел, на дорогу мне! Не косись у меня, не косись, шельма… Я тте!..
Посадил он ребят на телегу, подложил им соломки, сам встал на ноги посреди телеги, гикнул, хлестнул Сивку свободным концом вожжей, и понесся Сивка вперед, только пыль полетела столбом!..
…И когда наконец, уже дома, Людмила закричала на него: «Да уходи ты отсюда, уходи, не мучься! Не сделаю я ничего с собой, не сделаю, клянусь тебе, вот перекрещусь даже!..» — тогда Алеша поднялся, посмотрел на нее внимательно, заглянул глубоко в глаза, понял, что это правда, что теперь он свободен, а свобода ему была так сейчас нужна, и вышел от Люды, и зашагал куда надо было. Ведь все, что с ним было и что происходило с ним за это долгое время, он еще не рассказал Наде, он не сказал ей ни слова, он молчал, а нужно было говорить, говорить… Кто выслушает его правду, все сомнения его, все мысли, кто переживет его муку, кто облегчит, наконец, душу?.. Он шагал все быстрей и быстрей, даже и не помня, что совсем недавно убежал оттуда пораженный и удивленный до глубины сердца, — там чудеса, наваждения, дьявольщина… Но ведь Надя объяснит ему скоро, что вовсе это не чудеса, все реально, все правда, просто она шутила над ним и будет шутить, если можно, всю жизнь, что братья у ней живы-здоровы и что они действительно ушли вчера на охоту, а сегодня вернулись, и что отец действительно их ждал с охоты, потому что нужны были очень по работе. Она только присочинила «три года», и получилась фантазия, фантасмагория[2], ужас получился для Алеши, а ей так нравилось видеть его в минуты смятения, сомнений, тревоги. Он в этом весь, не верящий и сомневающийся, погибший и возрожденный… Он шел, и шел, и шел все нетерпеливей, ничего не боясь и все теперь зная…
Не знал только одного — что в тот час, когда он вышел от Людмилы, почтальонка бросила в его ящик письмо, а письмо было от жены, от Наташи, и когда мать достала письмо и увидела, что от Наташи, то обрадовалась, заулыбалась, думая: ну, теперь все наладится, все пойдет как надо… И только быстро уже, когда он вернется и вся жизнь его будет как будто позади и одновременно впереди, только тогда он прочтет ее слова: «Алешка, глупый ты дурачок… Ну чего же ты так просто уехал, ничего не сказав, не позвонив даже? Много я передумала за последнее время и многое поняла, поняла, что люблю тебя, что ты родной мой, единственный мой… Уж не знаю, как ты отнесешься к этому, но у нас будет ребенок, девочка или мальчик, или девочки две, или мальчика два, там уж видно будет. Вот и жду тебя, пишу тебе, а сама плачу, слезы текут, текут… Умер вот еще Миша, Миша наш умер. Вез дрова на дачу, нечаянная авария… тот шофер ничего, а Миша наш на второй день скончался. Маме привет и Шурке, целую, родной мой. Жду». Этого всего он еще не знал, а все шагал и шагал…
И там, куда он придет, там будет все, там вспомнится, как билась сегодня под ним женщина, там будут слезы, борьба, там будут, нет, нет, нет, она будет просить, умолять его, будет заламывать руки, будет бить его по лицу, но все это — и просить, и умолять, и бить по лицу — все это тихо, нежно, мягко, и эта мягкость, этот тихий протест обезумит его еще больше, он будет говорить: люблю, люблю, вот это, и вот это, и вот это, и вот это, люблю, и она сойдет с ума, она скажет: да, да, она скажет: делай что хочешь, хоть это, хоть то, хоть как, хоть что, милый, сладкий, любимый, хороший, будет гладить его, будет плакать, смотря на него, будет понимать все его горести, муки, все страдания его внутренние, будет целовать ему глаза, будет плыть, лететь, умирать, шептать ему: да, да, будет слышать его, чувствовать его, прощать ему все, прощать навсегда, навеки, на всю жизнь, и он вспомнит всё, все сомнения, все мысли, все чувства, вспомнит, чтобы забыть, уйти, исчезнуть от них, обрести иное, покой, счастье, забвение, сласть, будет говорить: люблю, люблю, и будет слышать в ответ: да, да, тысячу раз да, да всегда, всюду, везде, да, да, да!
1970—1972
Примечания
1
Воспоешь ли, муза, эти дни,
Тебе — хвала, со мной же — моя боль.
Шекспир. Сонет 38
(Вольный перевод Г. Баженова.)
2
Сюжет «фантасмагории» Надя почерпнула из новеллы английского писателя Гектора Манро «Открытая дверь».