Василий Смирнов - Сыновья
— Что же ты… этим колхозом… думаешь, голову богачам проломить?
— Обязательно. И хлеб будет… себе и государству хлеб.
— Да ведь он не в колхозе, на земле родится. По мне многополье… машины, вот это подходяще.
— Межи сроем, для всего будет простор.
— И при межах простору хватит… ежели хозяйствовать с толком.
— Добро жалеешь?
Елисеев не отвечает, он оглядывается по сторонам, отстает, и Анна Михайловна примечает, как, пропустив народ, Петр поворачивает обратно к дому.
Понятые не проходят и половины гумна Савелия Гущина, как из-за сараев, бултыхая по лужам и ямам, вылетает подвода. Знакомая телега, обитая железом и крашенная охрой, нагружена мешками. На мешках сидит Катерина, племянница Гущина, черная, глазастая, как сыч, и, по обыкновению, молчаливая. Савелий, без шапки, в брезентовом дождевике внакидку, бежит сбоку телеги, нахлестывая кобылу вожжами.
— Сам везу, сам… четыре пуда лишку навалил… Знай наших! — верещит он, завидев народ.
Суетливо перебрасывает на ходу вожжи на воз Катерине, ласково и весело приказывая:
— Дуй к ссыпному напрямик, невеста моя!
Катерина хватает отсыревшие, тяжелые вожжи в одну руку, останавливает лошадь, поднимается на возу во весь свой высокий рост и, размахнувшись, бросает веревочный ком прямо в белобрысую вертлявую голову Савелия.
— Невеста, да не тебе… Отвяжись, косой черт! — кричит она таким сильным грудным голосом, какого никто и не слыхал у нее прежде.
— Вот здорово! — восхищенно бормочет подле Анны Михайловны Костя Шаров. — В самую маковку залепила.
Потирая голову, Савелий хохочет, оглядывается на мужиков и баб, словно приглашает их посмеяться над этой веселой историей. Но все точно воды в рот набрали, да и у самого Савелия смеха не получается.
— Ладно, старуха, не ворчи… вместе поедем, — взвизгивает наконец он, легко вскакивая на воз. — Вижу — ночи боишься… Ну сиди, сиди… я править буду.
— Никакой я ночи не боюсь! И тебя не боюсь… Не поеду! — еще громче кричит Катерина, прыгая с телеги. — При всем народе скажу… Мочи нет… надоело… Пристает, кобель старый.
Сорвав полушалок, она закрывает им лицо и с плачем бежит в переулок.
IIА утром спозаранку всем стало известно, что Катерина перебралась жить к бабке Фекле. Говорили, будто Катерина и не племянница вовсе Гущину, что уламывал он девку полюбовницей быть, да не вышло.
Бросив дела, Савелий бегал по избам и жаловался, оправдываясь:
— Сироту призрел. За сродственницу считал… от жалости и доброты сердца. А она оплеухой меня отблагодарила… и такой поклеп возводит, хоть вешайся от стыда… Да разве я позволю себе от живой жены? Да у меня своя дочь скоро заневестится… Да что я, бык али жеребец какой, прости господи!
В косых мутных глазах его стыли слезы. Он, стесняясь, отворачивался, сморкался в полу дождевика и, поуспокоившись, объяснял:
— Думал, замуж пожелает — отцом за княжий стол сяду. Приданое справлю не хуже людей… Я ей на книжку капитал положил. Чем недовольна?.. Ай, Катерина! Ай, молчальница! Пакость какую выдумала… Ф-фу!.. — шумно вздыхал Савелий, крутя белобрысой головой.
И, как-то сразу повеселев, хлопал в ладоши.
— Прощаю! Все прощаю… Телку зараз отведу и хлеба дам. Живи, поминай добром Савелия Гущина!
И верно, в тот же день, не мешкая, Савелий привел на двор бабки Феклы нетелю, дымчатую, швицкой породы, свалил в сенях шесть мешков муки и положил на стол перед Катериной сберегательную книжку. И было в той книжке ни мало ни много — ровнехонько полторы тысячи рублей. Сказывали, будто просил Савелий Катерину простить, коли в чем ненароком обидел, но Катерина не простила. Зато бабка Фекла, смекалистая и расторопная, несмотря на свои восемьдесят лет, старуха, жившая только грибами да ягодами, воспользовалась случившимся и выговорила еще воз картошки, три воза сена для телки и омет соломы на подстилку, а также дров. Гущин ни в чем не отказал.
И разно стал толковать народ. Одни утверждали, что такой жулябии, как Гущин, на белом свете поискать, заметает следы, косыга двужильная: поди-ко теперь подкопайся под него, чисто обстряпал дельце, и протокол, который составил Николай Семенов, ему не страшен. Другие говорили, что Катерине благодарить Савелия Федоровича надо, а не хаять и напраслину городить. Кто-то позарится на цыганку, не девка, а ступа березовая. И еще неизвестно, кто с кем заигрывал, у народа тоже глаза есть. А что Савелий Федорович за племянницу ее почитал, в том его доброе сердце сказалось, и уплатил он за работу дай бог каждому.
Слушала Анна Михайловна эти толки и не знала, кто прав. Впрочем, скоро перестали говорить о Гущине. Дни пошли еще тревожнее.
Перед самым рождеством пропал Петр Елисеев.
Ольга со слезами бегала по селу, спрашивала, не видал ли кто ее мужа. Он ушел из дому, не сказавшись, в понедельник с утра, не ночевал и не вернулся на другой и на третий день.
Страшно было смотреть на Ольгу. Она опухла от слез, забросила скотину, не топила печь, забыла про ребят и носилась по округе, по дальним родственникам, разыскивая мужа.
— Не заметила ли ты чего? — спрашивал встревоженный Семенов Ольгу, зайдя к ней в избу вместе с Анной Михайловной.
— Что он говорил, Петр-то? Может, грехом, поругались вы?
— Ох, ничего такого не было… Слова поперек не сказала… Вся примета — молчал он шибко, прямо слова не добьешься, да по ночам больно ворочался… Ой, чует мое сердце недоброе, чует!
— Из себя он каков был? Утром, когда уходил? — допытывался Семенов, мрачнея и отворачиваясь.
— Да почем я знаю! — отвечала Ольга, утираясь и беспрестанно глядя в окно. — Обыкновенный… Чаю попил, картошки я ему поджарила… поел, как быть следует. Вижу, валенцы черные новые обувает… Я говорю: «Поберег бы, завсе-то ходить и подшитые хороши». А он еще, помню, матюгнул меня: «Вот, грит, на божницу поставлю, молиться на них зачну…» Обулся, полушубок надел… и ушел.
Кто-то прошел мимо избы. Ольга кинулась к одному окну, к другому, слабо и страшно вскрикнула и повалилась на лавку, забилась.
— Грози-ился… за обедом грозил-лся… «Без смерти, грит, смерть при… шла…» А-а!
Еле уговорили Ольгу не пугать ребят и себя поберечь, не расстраиваться. Анна Михайловна истопила ей печку, управилась по хозяйству, помогла накормить ребят и осталась ночевать, точно в доме был покойник.
Еще в четверг, по распоряжению Семенова, мужики тайком от Ольги искали Петра по ригам, в лесу, шарили шестами в проруби, под льдом на Волге. Сельский Совет послал извещение в милицию.
А в субботу Андрей Блинов, ездивший на станцию за жмыхом в кооператив, неожиданно повстречал Петра. Елисеев слез с поезда, осунувшийся, сдержанно поздоровался и попросил подвезти его. Всю дорогу молчал да покусывал ус. В селе, не заходя домой, прошел к Семенову.
После Николай рассказывал Анне Михайловне: Петр посидел, погрелся, пальцами по столу побарабанил, проронил нехотя:
— Твоя правда.
И попросил табаку.
— Да ведь ты не куришь? — Семенов достал кисет.
— Стал курить, — усмехнулся Петр.
Дома он, не обращая внимания на радость, слезы и брань Ольги, наелся щей, завалился на печь и проспал сутки. Выспавшись, потребовал у мужиков собрания.
С этого собрания и пошла в селе суматоха, точно светопреставление началось.
IIIДело было в ранние сумерки. Черед оказался за Авдотьей Куприяновой, а она только что пол вымыла и не хотела пускать сход, все ворчала, что наследят мужики, и не зажигала огня. Хорошо пахло дресвой и рогожами, которые Авдотья сердито кинула на желтый просыхающий пол. От печки-времянки, жарко натопленной, от железных труб, косо протянувшихся через всю избу, так и дышало теплом. Чуть светло было возле окон и придвинутого к ним стола, покрытого суровой скатертью, слабо мерцала лампадка в переднем углу у икон, а дальше все тонуло в сизом зимнем сумраке, и народ запинался за рогожи, входя с улицы.
Собирались на сход долго, многие еще управлялись по хозяйству, а кое-кто нарочно тянул.
— Не курить у меня… смерть не люблю табачища! — который раз кричала Авдотья Петру Елисееву.
А тот, отмалчиваясь, знай себе вертел цигарки, дымил, сидя у печки на корточках, и ни с кем не разговаривал. Да и все больше помалкивали. И эта настороженная сдержанность, эта чистая скатерть на столе и вымытый пол, застланный рогожами, этот ласково-печальный огонек лампадки напомнили Анне Михайловне почему-то молебен.
Вот так в прежние годы, в крещение, ждали попа, и всегда было хорошо в этот день. Люто трещал мороз, а старики, посмеиваясь, весело толковали — зима ломается, жди весны. И верно, сладко пахло в этот день снегом, ярко светило низкое солнце, и где-нибудь у сарая, в затишье, прямо на глазах таял мохнатый иней на солнечной стороне крыши. Пусть будут назавтра морозы, вьюги-подерухи и до весны еще далеко, но талый, чуть темный краешек снежной крыши, свинцовая капля, одиноко скатившаяся на наст и застывшая там искристой льдинкой, неуловимо на миг дохнули теплом. И тревожно и радостно начинало стучать сердце, захватывало дыхание и томительно ждалось чего-то.