Александр Твардовский - Советский рассказ. Том второй
Со мной Анете жилось бы спокойнее. Но ее тянуло к Аугусту. Аугуст приносил ей цветы. А я разве не мог бы подарить ей гвоздики, если б знал? Принес бы даже пионов, крупнее и цветов нет. Что она, бедняжка, плачет, слезы не помогут. Женщинам, может, и помогают, на сердце легче. Опять ветер несет пыль… Или песок летит из-под лопат… Прямо в глаза. Странно… Да будет ему земля легка. Кто знает, найдет ли Аугуст покой хоть теперь. Тело сожрут черви, а душа? Как с душой будет? Нет ни души, ничего, что на земле получишь, то и все. Тут ты жив, тут тебя уже нет. Несправедливо, страшно несправедливо. Все останется. Анете оставил бы охотно…
Аугусту нужен покой, в жизни покоя не было. Ездил на коллективизацию. Мог бы заартачиться — человек насквозь городской, дети маленькие, жена больная. Анете после лагеря болела ревматизмом, дети учились в школе. Аугуст поехал. Как подумаешь, до чего неистовый, неразумный был человек. Мог бы и пулю заработать, тогда активистов и уполномоченных убивали почем зря. Аугуст еще хвастался, что ночевал у кулаков, там безопаснее. Досадовал только, что пистолета с собой не дали, с голыми руками в темном лесу жутковато. Потом ругал меня — я, мол, зажиточный середняк, который все время чего-то выжидает, потихоньку поругивает власть и копит жирок. А чего всюду совать свой нос и с какой радости ликовать? И кто не копит? Одни только «преобразователи мира», да и из них те, что поглупее. Муж внучки моей тетушки более важный деятель, чем Аугуст, работник какого-то высшего комитета, а гораздо смекалистее. На работе суровый, требовательный, лозунгами так и сыплет, делает, что велят, ни себе ни другим поблажки не дает. А после работы такой же человек, как все. Не толкует ни о политике, ни об очередных задачах. Копается в тетушкином саду, добывает откуда-то всякие кусты и розы, знает, что сад потом достанется ему. Ездит на казенной машине на рыбалку. Из универмага ему звонят, когда на склад поступают меховые шапки, или чешские ботики, или нейлоновые гардины. Деловой, практичный человек… Образования у Аугуста не хватало, что ли, только ума так и не прибавилось. Уже болен был, а на уборку картофеля потащился — шефство, видите ли. Самого же с завода выкинули, а он все-таки поехал… Да будет ему земля пухом…
Еще кто-то речь говорит. Да это старик Воодла! Завод, значит, вспомнил, прислал. Наверно, и венок. «Дорогие товарищи и друзья!» Так Воодла всегда начинает, будь то на производственном совещании, на юбилее или похоронах. Уже пятнадцать лет не работает, только речи держит. Он-то знает что к чему, куда башковитее, чем Аугуст. После войны выжидал десять лет, смотрел, что дальше будет. Останется все как есть или… Только потом начал. Да так, чтобы и себя не обидеть. Машина, садовый участок… Завком устроил толоку — поможем, мол, старой гвардии… Квартира в новом доме, три комнаты, кухня, коридор, ванна, горячая вода, газ, центральное отопление. Выхлопотал персональную пенсию, год отдыхал дома, сейчас опять на зарплате. Персональным пенсионерам разрешается прирабатывать. Этак можно и политикой заниматься, и общественные дела вести. А что выгадал Аугуст? Начальника цеха критиковал, завком критиковал, директора критиковал, министерство критиковал. До тех пор шумел, пока не сказали: милый человек, здоровье у тебя никудышное, иди-ка ты на заслуженный отдых. А Воодла все хвалит, он-то соображает. Если уж критикует, так в меру, в дозволенных границах… Гладко говорит, научился, без складной речи не выдвинешься. «Наш коллектив никогда не забудет Аугуста Хаабвески, который…» Врет. Кто это может всех помнить, на заводе полторы тысячи рабочих да еще сотни служащих. Анете и дети будут помнить и оплакивать, а другие… Может, я… Да что я, долго ли и мне… Кое-какие вещи Аугуст, правда, точно насквозь видел. Подтрунивал: теперь строишь дом на окраине, думаешь, если опять будет война, туда бомбы не полетят. Новая война — новые бомбы, от них свою хибару никуда не спрячешь. Надо бы ему ответить: а ты, стало быть, не веришь в победу сил мира и прогресса? Такая мысль сразу пришла в голову, однако… Поди знай, чего ждать от такого психа, для него дружба детских лет не в счет. В то время мы уже друзьями не были. У него для меня не отыскалось доброго слова, с какой стати я…
А показать ему нашлось бы что. Такое жилье не у всякого министра есть. Уже одна баня на пять с плюсом. На полке шестьдесят градусов. В доме у камина кресла, крытые лосиной кожей. Брат достал, у них там, в охране природы, свои возможности. Теперь жалеет, что в город переехал, в колхозах живут хорошо. Самый умный человек и тот всего не предусмотрит… От медной настенной лампы тени, подсвечник такой, что даст сто очков вперед изделиям «Уку», пуда полтора кованого металла… Да как знать, поразился бы Аугуст всему этому? Он таких вещей не умел замечать. Еще высмеял бы…
Каждый живет по-своему. Аугуст жить не умел. Неугомонный был, быстро сжег свою свечу… Кто-нибудь должен гореть. Без таких людей мир стоять не может. Господи боже мой, это же мысли Аугуста!.. Видно, и у меня нервы начинают сдавать…
Рак — это игра нервов. Рак и сердце, и то и другое. У Анете сердце и ревматизм, скоро уйдет и она. Ей принесу от Кристьяна цветов…
Больше речей, видно, не будет. Некролога в газете не дали. Только два извещения. Чего же он достиг: два извещения, венок от завода и речь старого Воодлы. Аугуст его терпеть не мог…
Сын и дочь остались.
Анете будет скорбеть до гроба… Аминь…
Пора, чего еще ждать. Потихоньку смыться, никто и знать не будет, что Сээдри Арвет… Вдруг заметят! Так и есть, дочка видела. Теперь не годится уходить. Влип! Шепчет что-то матери. Надо было хоть горшок цветов принести, два-три рубля всего, если бы у Кристьяна гортензий не нашлось. Меня не приглашали, значит, никто упрекнуть не может. Наверно, Аугуст запретил. Если бы даже пригласили, я бы и тогда не пришел. Самолюбие тоже кое-что значит. Анете надо выразить сочувствие, раз уж…
— Здравствуй, здравствуй, детка… Осталась без отца… Жаль, очень жаль… Случайно, случайно, поливал тут цветы на могилке родственника… Нет, газета не попалась на глаза, разве простому человеку есть время читать… Жаль, да, жаль… Хорошо, что оказался случайно здесь… С детства дружили… Нет, нет, мне еще тут полить нужно, на поминки никак не могу… Знать бы хоть с утра… И Кристьян ждет, шурин, обещал ему прийти… А-а, говоришь, этой лейкой поливать нельзя, вся проржавела? Она и правда протекала, дрянь… Нет, нет, премного благодарен… До свидания, Анете, мужайтесь, как-то надо пережить…
Ух, черт, дьявол!
Словно сам Аугуст из могилы через свою дочку осмеял: этой лейкой поливать нельзя…
Проклятое ржавое барахло.
Притащился из города дурака разыгрывать.
Черт, дьявол.
1970
Пауль Куусберг. «Ржавая лейка».
Художник Г. Филипповский.
Сергей Залыгин
Санный путь
Речки были разные: с узкими и широкими долинами, с открытыми и залесенными берегами, каждая со своим рисунком правого и левого берега, каждая со своим ледяным покровом — то ровным и гладким, то покрытым зубчатыми торосами… Вся местность вокруг, на юг и север, на восток и запад, была рассечена речками и ручьями, все речки и ручьи, поблуждав по местности, находили путь только на восток, к огромной реке, называемой Енисеем, впадали в нее, и та, подхватив их воды, тоже скрытно, тоже под толщей льда, неслышно несла громадную и общую ношу в океан.
В пространствах между реками, то больше, то меньше возвышенных, стоял повсюду лес, в один ярус, без подроста, без кустарника и без бурелома, ровный, как будто возникший в одно мгновение.
Каждое дерево этого безмолвного и удивительного леса и весь он в целом были исполнены в трех разных красках: в комлях и на высоту два-три метра — землисто-серой, затем — красной и красно-желтой, причем с высотою желтизна становилась преобладающей, она была легкой, луковой, трогательно-нежной. В суровом и холодном воздухе устойчивой зимы она была похожей на яичный желток, на хрупкую скорлупу пасхального яичка, а кроны густо были окутаны ворсистой хвойной шерстью, почти непроницаемой в своей зелени, сквозь которую только очень слабо проступал узор причудливых древесных ветвей все той же легкой желтизны.
Изредка лес прерывался открытыми полянами с блестящим, чистым и, казалось, чуть влажным снегом, только по опушкам запорошенным опавшей с деревьев хвоей, потом лес продолжался и продолжался снова всеми тремя неизменными красками — землисто-серой, желтой и зеленой.
Над лесом колыхалось обесцвеченное небо, туманное и зыбкое, а где-то в глубине его бродило почти невидимое солнце.
Если бы все это, весь пейзаж в целом, показать в кино, — наверное, ничего бы не показалось, не хватило бы глубины и перспективы самого современного и широкого экрана. Пейзаж этот недостаточно было видеть — в нем надо было чувствовать себя, себя, окруженного им повсюду, со всех сторон…