Иосиф Герасимов - Скачка
Сколько он ни пытался вспомнить, как очутился с ней после ужина в комнате, где стояла старинная деревянная мебель, широкая кровать с резными амурчиками, так и не смог, и Катю спрашивал, но и она объяснить не могла. Это было как наваждение, он, еще разгоряченный удачей боя, кинулся к ней, целовал яростно, и она обнимала его, и, когда все свершилось, пришла трезвость, он ахнул от удивления:
— Да ты что?.. Девка?
— Ага,— сказала она и улыбнулась.— Была.
Она сидела, стыдливо загородившись от него желтой простынью, но смотрела прямо, безбоязненно, и он засмущался ее взгляда.
— Да как же это так? — растерянно проговорил он.
— А так,— ответила она, и в словах ее прозвучал вызов.
— Так что же ты?..
— Это вы про что?
А он и сам не знал, про что, уж очень давно у него не было женщины, жил, как монах, знал, другие командиры заводили себе временных жен, так и называлось — ППЖ, что значило: походно-полевая жена,— в слово это вкладывали разный смысл, кто уважительный, а кто и презрительный. Всякая жизнь была на войне.
— Вы отвернитесь,— сказала она.— Я сейчас... Там ванна, кажется,— кивнула она на дверь.
Он отвернулся, слышал, как она босиком прошла по полу, как тихо скрипнула дверь, и сделалось ему неловко, нехорошо, будто обидел ребенка, непоправимо обидел. Он еще помнил ее гладкое, покрытое мягким пушком тело, хрупкое, с вмятиной от раны на ноге, помнил свежесть ее дыхания и подумал странно: «Да она же мне сейчас родная». Он не слышал, как она вернулась, как шмыгнула под одеяло, и, когда обернулся к ней, словно пытаясь защитить от чего-то, крепко прижал, снова поцеловал, она в ответ ласково провела по его щеке.
— Что же ты со мной пошла, дурочка?
— Понравились, и пошла. Давно понравились, не сегодня. Я про вас многое знаю.
— Откуда же?
— Да ведь по дивизии говорят. Ну, и сама видела... Это вы меня не замечали.
— Ну, почему же? Тогда, на командном пункте, заметил.
— Это опять же я вас заметила,— засмеялась она.
— Ты сколько на войне?
— Полтора годика.
— Как же тебя мужики-то обошли?
— А меня боятся,— просто сказала она.— Знают: если силой, то я и убить могу... А так... Ну, никто мне не пришелся. Сама не знаю — почему. У меня и в школе так было. Меня мальчишки боялись.
Дом содрогнулся от сильного разрыва, зазвенели разбитые стекла, за окнами надрывно кричали, потом еще раз ударило, и с потолка посыпалась известка. Катя даже не вздрогнула, лежала у него под рукой, ласково терлась щекой о его плечо. За окном ругались, кричали, может быть, кто-нибудь и заглядывал в их комнату, но потревожить не посмел, да ему наплевать было на все. Взбаламученный, взъерошенный войною осенний мир, погибающий под грохотом моторов, буксующих в темноте на разбитых дорогах, весь этот мир с походными кухнями, танками, самоходками, пехотой, укрывшийся плащ-палатками от дождя, окружал их, не боявшихся никакой угрозы смерти, а так как она бушевала вокруг, беспорядочно разворачивая землю, охватывая пламенем дома, вонзаясь раскаленными осколками в человеческие тела, близость двоих, так странно и неожиданно нашедших друг друга, становилась еще острее.
Когда рассветало, она поцеловала его и сказала:
— Ну, вот, и кончилось все... Мне домой надо.
— Кто же тебя отпустит?
— А меня ведь списали... Долечиваться буду в Москве, потом — учиться.
— Ты ничего не поняла, дурочка,— сказал он.— Мы сегодня поженились. А разве жена может бросить мужа?
Она осталась с ним, она была всегда рядом, и хоть в той жизни не виделось просвета, спать и то приходилось иногда два-три часа, а все же находилось время — бог весть откуда оно бралось, — чтобы поболтать с Катей. Ему всегда было с ней интересно, а говорила она более всего о любви. Это сейчас может показаться странным, но ему нравилось, как она говорила: любовь всегда делает ставку на будущее— это, мол, не однажды данное, а то, что способно творить. Слепое преклонение — это не любовь, а рабство, оно даже может быть добровольным, но все равно останется рабством, а любовь строит, вернее, из нее созидают грядущее — потому-то один всегда может даже пожертвовать собой ради другого во имя еще одной жизни, что возникнет, как творение их любви, утверждающей бескорыстное единение. Он уже не помнит сейчас ее слов, повторяемых не раз, а только мысли, которые они выражали, помнит, потому что все, что она говорила, подкрепилось ее судьбой.
Она вовсе не была покорной женой, и, если ей иногда что-нибудь взбредало в голову, переупрямить ее было нельзя. Он это быстро понял, и, если она говорила: «Я сегодня с тобой», — а ему нужно было проскочить на передний край, на наблюдательный пункт какого-нибудь батальона, потому что он любил все увидеть своими глазами, он не перечил ей, соглашался, и она моталась за ним, хотя зима в Прибалтике стояла гнилая, часто шел снег с дождем. Он знал: ее разъезды с ним не всем нравились, но старался этого не замечать.
Они стояли в обороне, хотя уж начался сорок пятый, готовили удар, и в это время прибыл к ним полный краснощекий полковник, у него были свои полномочия, и довольно серьезные. Он сказал Найдину:
— Поговорить надо.
Землянка комдива была довольно просторна, вырыли ее за стеной каменного коровника, сюда затащили кресло, несколько стульев, даже письменный стол. У полковника топорщились пегие усы, нос был картошкой, неприятные желтые зубы. Он вынул из планшетки бумагу, сказал:
— Вот что, товарищ Найдин, тут на тебя несколько рапортов. Это неважно, чьи... Пример офицерам не очень хороший подаешь. Возишь с собой женщину. Как это понимать?
— А как надо понимать? — спросил он.
— А так надо,— надулся полковник,— чтобы никаких аморалок не было.
— У тебя жена есть? — спросил Найдин.
— Ну, есть,— ответил полковник.
— Вот,— кивнул Найдин.— Твоя в тылу по аттестату харчуется, а моя со мной. Бросать меня не хочет. Так это, что же, нынче аморальным считается?
Полковник усмехнулся, покачал головой:
— У меня, товарищ Найдин, законная. То, что ты холостой,— это, конечно, нам известно. Известно и почему брак не оформляешь. Не было бы тебе на это разрешения... Мы справки навели. Катерина Васильевна Крылова — по анкете человек не очень чистый. Отец ее в тридцать восьмом... Обвинен в саботаже. Хоть известный инженер, однако же на британской земле стажировался и имел связи. А у нас ныне сорок пятый. Вот-вот конец войне. Мне поручили предупреждение тебе сделать, чтобы ты с этой женщиной кончал. В общем, сам понимать должен.
Он знал, что если даст себе сейчас волю, то может этого полковника и пристрелить, но он зажал себя, проговорил негромко:
— У нее, между прочим, два ранения. И медаль «За отвагу» имеется. Не я представлял, до меня получила. Она связисткой под самый огонь совалась. А ты где, полковник, войну просидел?
Тот хмыкнул, почесал усы, ответил:
— Не беспокойся, товарищ Найдин, не в кустах отсиживался. А героиню ты мне из Крыловой не строй. Сейчас везде таких героинь...
Он не дал ему договорить, потому что тут же сообразил: если сорвется, то и в самом деле потом произойдет то, что уж ничем никогда не поправишь. Он ведь все про Катю знал, она сама ему рассказала: и как ночью пришли за отцом, и как любила она его, и сейчас верит — он был честным человеком. Она на войну пошла и лезла в самое пекло, чтобы люди поняли — нет в ней никакой озлобленности.
— Вот что, мордатый,— тихо, сжав зубы, сказал Найдин,— мотай отсюда, а то кликну охрану и в подвал запру, да еще велю дерьмом коровьим твою ряху вымазать.— И крикнул резко: —Пшел!
Полковник, однако, был спокоен, встал, закрыл планшетку, сказал:
— Мое дело было предупредить. А об разговоре нашем — рапорт подам. Уж не обессудь.
Сказал, как железными челюстями лязгнул — такая угроза была в его словах. Найдин тут же крикнул адъютанта, тот возник сразу.
— Проводите-ка полковника. Да поживее, чтоб им и не пахло здесь.
О разговоре этом он, конечно же, Кате ничего не оказал, да и постарался забыть. Так и не знает до сих пор, написал ли на него полковник, да и жив ли остался, потому что в тот же день немцы кинулись на прорыв, начались жестокие бои...
И это надо было так случиться: война уж кончилась, неожиданной жарой обрушился май, дивизия сворачивалась, добивая отдельные группки. Они ехали веселые в «виллисе», сейчас и не помнит, куда и зачем, как дали по ним из пулемета, наверное, бандиты стреляли из перелеска. Катю легко зацепило, а его... Он лежал в госпитале в Риге, лежал долго, дважды его оперировали. Потом Катя рассказывала: врачи думали, с ним конец, но она была все время рядом, она жила прямо тут, в палате, никто не мог ее выдворить, и он, приходя в себя, видел ее серые глаза, и в них открывалась ему даль, зовущая к жизни, и он не столько умом, сколько душой чувствовал — все равно выберется, все равно одолеет хворобу, хотя бы для того, чтобы быть все время с Катей, ничего другого ему и не нужно было.