Александр Шеллер-Михайлов - Лес рубят - щепки летят
— Вишь, греховодник, о чем думает! — прошамкап старуха.
— Дьяволы, дьяволы окаянные! Не будет вам ни дна ни покрышки! — вдруг зазвучало над их ушами.
Они обернулись. За ними стояла какая-то высокая женская фигура. Несмотря на темноту Антон сразу узнал в ней молчаливую просительницу, пробудившую в его душе нечто вроде безотчетного страха.
— Отсохни моя нога, если я к вам когда-нибудь через порог переступлю! — продолжала сумасшедшая женщина. — Чай спитой дает, два куска сахару дает! Подавись ими, окаянная, спрячь их для детей и для внучат своих, чтобы они промочили пересохшее горло, когда промотают твои проклятые деньги! Под забором околею, как собака издохну, а к тебе не пойду!
Как-то дико и страшно звучали в воздухе эти проклятия сумасшедшей. Марья Дмитриевна вздрогнула, Антон невольно прижался к ней.
— Не бойся, голубчик, не бойся! — шептала ему мать, боязливо отстраняясь от Постовской.
— Видно, нужды, родимая, не видала! — хладнокровно промолвила старуха.
— Не видала? Я не видала? — резко воскликнула высокая женщина, наклоняясь к самому лицу старушонки. — Дура! дура! я год бьюсь, как рыба об лед, год! Не ходила к ним, не оббивала их порогов. Дураки надоумили, подавала прошение — ничего не получила. Пенсию получаю. Пенсию! Три дня теперь не ела. К ней пришла — спитой чай вынесла, гривенник предлагает! Что мне гривенник! Что мне гривенник! Дура! дура! Что я с ним стану делать? Завтра сыта буду, лишний день проживу? Что мне лишний день? Я ей в рожу его кинула. В воду — вот и конец!
— Полно, мать, что судьбу-то гневить! — проговорила старушонка, безмятежно продолжая беседу с безумною.
— Чем гневлю? Что она мне дала? — с яростью заговорила Постовская. — Детей отняла, мужа отняла, руки параличом разбила… Чем гневлю? Если места нет ни в монастыре, ни в богадельне, ни в остроге, ни у добрых людей — иди в воду!
Женщина грубо раздвинула стоявших на крыльце бедняков.
— Чего ждете? — насмешливо проговорила она. — Дураки, снегу боитесь? Ждите, вот он для вас сейчас остановится!
В ее голосе, в ее фигуре было что-то дикое, что-то бешеное. Она быстро зашагала по двору к воротам. Антона била лихорадка. Марья Дмитриевна глубоко вздыхала и крестилась.
— Совсем помешанная, совсем помешанная! — шептала она как бы про себя.
— Видно, что женщина, — ничего не боится, — произнес штабс-капитан со свойственной ему склонностью к философствованию. — Шутка ли, подаяние благодетельнице в лицо бросила! А все оттого, что над женщинами начальства нет. С них и присяги не требуют. Баба везде сама командирша. Вот и моя благоверная супруга, когда развоюется, бывало…
— Пойдем, Антоша, видно, погоды не переждешь, голубчик, — вздохнула Марья Дмитриевна, не слушая отставного философа. — Извозчика, что ли, прихватим. Далеко тащиться-то, да и поздно уж. Чай, наши-то заждались, все глаза проглядели.
Прилежаевы тихо потащились по грязи со двора барского дома. Антон был молчалив и испуган: перед ним носилось мертвенно-бледное лицо со сверкающими черными глазами.
Между тем последняя просительница оставила убогую комнату богатого дома; графиня велела горничной взять свечу, на минуту прошла в свою просто убранную и беспорядочно выглядевшую спальню, стала на колени перед киотом с образами и сделала несколько земных поклонов, крестясь широким крестом, занося руку на темя, на оконечности плеч и ниже груди.
— Благодарю тебя, господи! Благодарю тебя, создатель мой. Сподобил, сподобил! — бессвязно бормотала она и, торопливо поднявшись с коленей, поспешила в ярко освещенные комнаты. Там уже поднимались с мест некоторые из гостей.
— Замешкалась… Извините… — отрывисто говорила хозяйка, неуклюже улыбаясь своей похожей на гримасу улыбкой. — Столько бедных, столько голодных… Всех переспросила. Отпустила. Хоть обогрелись немножко в тепле… Вы не забудьте, Марина Осиповна, — обратилась графиня к пухленькой старушке. — Насчет чаю вспомните… Ведь это им такое благодеяние. Вы все говорите, что это неважно. Но вы подумайте, что они какую-нибудь траву грушевую пьют, а тут хороший чай…
— Хорошо, хорошо! — крепко пожала ей руку Гиреева. — Но вы себя не бережете. Вы так бледны, утомлены!
— Ничего, ничего… Он больше нас страдал, больше терпел! — вздохнула хозяйка и с горячею верой и испуганно обратила свои блуждающие глаза к углу, где под самым потолком блестел золотым венчиком едва заметный образ Христа.
Гости начали разъезжаться.
— Старенького, старепького чего-пибудь, — шептала хозяйка, пожимая чью-то руку. — Теперь зима, холод. Это все для них благо! Похлопочите же о детях, о малютках бедной Прилежаевой, — ласково говорила хозяйка, прощаясь с Боголюбовым. — Вас бог наградит в ваших детях.
— Непременно, непременно, вате сиятельство. Сочту священой обязанностью! — говорил Боголюбов, благоговейно наклоняясь к руке хозяйки.
Гиреева между тем прощалась с Алексеем Дмитриевичем.
— Береги ее. Она так слаба, так изнуряет себя, — шептала ему старуха на прощанье, указывая на его мать. — Ей нужно отдохнуть. На ней лица нет.
— Что ж мы можем? — небрежно пожал он плечами. — Это какая-то мания…
— Что ты, что ты! — с упреком произнесла старая барыня. — Твоя мать святая женщина, святая! Она забыла себя, забыла все ради ближних.
— Всех, ma tante [2], нельзя ни одеть, ни накормить, а себя разорить можно, — раздражительно развел руками Алексей Дмитриевич.
Гиреева с упреком покачала головой и пошла в сопровождении своей молоденькой племянницы, девушки с херувимским личиком, по направлению к парадной лестнице.
— Несчастная, несчастная женщина! — тихо говорила старуха, спускаясь с лестницы. — Ты видела, как она истомлена? Как воск тает, как воск! А сынок, а муж доматывают ее последние деньги и еще смеют говорить, что она их разоряет! И ведь говорила я ей, что Дмитрий негодяй, что ей не замуж нужно было идти, а жить на пользу ближних…
Залы в доме Белокопытовых начинали пустеть; у подъезда слышались крики лакеев, шум отъезжающих экипажей, быстрые звуки голосов:
— Вы завтра в опере?
— Ты едешь на пикник?
— Я заеду за тобой.
Хозяйка дома между тем ходила по комнатам и осматривала свечи.
— Завтра не ставь новых; эти еще могут прогореть, — говорила она лакею. — Ты запер фрукты? Дюшес надо обернуть бумагою.
Лакей хмуро слушал распоряжения и отвечал односложным: «Слушаю-с».
— Попроси ко мне Дмитрия Васильевича, — приказала наконец графиня, сделав необходимые распоряжения.
— Граф уже изволили уехать, — ответил лакей.
— Как уехал? Разве был заложен экипаж?
— Точно так.
— Куда же?
— Не изволили сказывать, — усмехнулся едва заметной нахальной улыбкой лакей.
Графиня растерянно посмотрела куда-то в сторону и тихо проговорила:
— Ну, так Алексея Дмитриевича попроси…
— Сейчас справлюсь. Они тоже изволили приказывать подавать сани, — ответил лакей.
В эту минуту мимо отворенных дверей мелькнула фигура Алексея Дмитриевича.
— Алексей! — позвала его мать.
— Извините, меня ждут! — послышался ответ сына.
— Ты мне нужен на несколько минут, — проговорила мать, но сын, не слушая ее слов, быстро спустился с лестницы и исчез.
По губам лакея опять скользнула усмешка.
Графиня сделала несколько торопливых шагов по направлению к парадной лестнице, потом вдруг повернулась назад и скороговоркой резко сказала лакею:
— Гаси свечи!
Она торопливо направилась в свою спальню. Ее лицо было более обыкновенного желто и измучено. Она вошла в свою спальню, зажгла восковую свечу, прилепила ее к полу и стала на колени. Ее желтое лицо выглядело болезненно, глаза уже не блуждали теперь, но сосредоточенно смотрели на образа, сверкавшие в углу золотом, бриллиантами и изумрудами. В этих глазах было выражение испуга, недоумения и какой-то напряженной, неразрешимой думы.
— Господи, спаси нас! — шептали ее бледные уста. — Не допусти нас погибнуть!.. Отврати гнев свой!.. Господи, прости забывших тебя!..
Она плакала и била себя в грудь. Казалось, ее мозг испытывал страшнейшую пытку. Измученная и беспомощная, она схватилась за молитвенник, как утопающий за соломинку, и торопливо начала читать подряд все молитвы, чтобы отделаться от мучительных дум и опасений за будущее. Шли минуты, часы, она все еще читала молитвы, делаясь все спокойнее и спокойнее. Ее глаза уже слипались, она уже не стояла, а сидела на коленях, и в ее голове иногда слабо мелькала мысль: «Господи, прости ленивую рабу твою». Наконец восковая свеча затрещала и, на минуту вспыхнув, погасла. Графиня в последний раз распростерлась на полу и потом с большим усилием встала. Она была похожа на выходца из могилы; в ее лике было не одно утомление, но что-то страдальческое.