Сергей Малашкин - Записки Анания Жмуркина
— Федор Федорович, вы неправду говорите о своей маменьке: она и теперь видит голубков и частенько говорит о них… и вас, Федор Федорович, называет сизокрылым голубком.
— Она притворяется: ханжу разыгрывает перед Семеновной и другими. Я сердцем чувствую, что она стала другой. Если вы еще, Ананий Андреевич, годок у нас поживете, она, пожалуй, социал-демократкой станет, — простучал он язвительно голоском и бесшумно рассмеялся, раздвигая тонкие губы.
Я не стал возражать ему. На божнице, освещенной желтенькими огоньками неугасимых лампадок, висели, стояли в необыкновенной скученности преподобные, святые, мученики и великомученики; все они жались к нерукотворному образу Спасителя; каждый из них хотел ближе быть к божьему сыну; вся божница-иконостас окаймлена широким и длинным славянским полотенцем; края его касались пола; на них — золотые петушки с высокими зубчатыми красными гребешками; казалось, они вытянули шеи, подняли темные клювы для того, чтобы хором запеть и своим пением развеселить Феденьку. На простенке, между первым окном и вторым, висели тоже иконы, и их было так же много, как и на других стенах и на божнице; на этот простенок, как заметил я, глядел пристально Феденька и шевелил губами, усиками. На этом простенке висели Серафим Саровский, Николай Мирликийский, Георгий Победоносец, старец Герасим и лев, Сергей Радонежский и портрет царя Николая, с которым он (забегаем года на два вперед) шагал во главе демонстрации, рядом с исправником Бусалыго, в первые дни мировой войны, в дни нападения Германии и Австро-Венгрии на Россию. На подоконниках росли в банках столетники, бегонии, фикусы. А на левой боковой стене, за которой была спальня Ирины Александровны, не висело такого множества иконок и икон преподобных и великомучеников; у этой стены, которую Феденька больше всех стен любил, находилась его кровать с горкой сливочно-белых подушек, углы которых рдели вышитыми крестиками и голубками. Над изголовьем кровати темнела деревянная иконка Федора Тылина. Под нею на шелковом малиновом шнурке — металлическая фляжка с непортящейся святой афонской водою. В этих вещах и иконке Федора Тылина заключалось сладчайшее счастье Феденьки Раевского, — об этом счастье Федор Федорович не один раз говаривал мне; об этом не вытерпел — сказал и нынче. А вот и шкаф со стеклянными дверками. Я чуть не позабыл сказать о нем, хотя это и мелочь для читателя, но для Феденьки великая ценность: он часто из этого шкафа извлекал идеи, развивался и вырастал на них. Что ж, скажем немножко и о нем; это необходимо. Шкаф — ничего, славный шкаф, сделан он крепко, основательно, с расчетом на спокойный купеческий характер, был он когда-то, возможно в XVII веке, покрыт оловянно-золотистой краской. Она потускнела на нем, и мне трудно сказать, какой он имеет цвет сейчас. Да это и не важно. Я не о шкафе говорю, а о том, что содержится в нем, на его полках. На самой нижней сложены аккуратно газеты «Новое время» и «Голос Москвы»; на другой (от низу) стояли книги Гоголя, Маркевича, Данилевского, Андреева, Чирикова, Стриндберга и Федора Сологуба; на третьей — книги юридические, учебники за все классы гимназии, комплекты «Нивы» за 1909—1911 годы и Библия на русском языке, с рисунками Доре; на самой верхней, если ее можно назвать полкой, стоял граненый стакан с увядшими цветами, купленными Феденькой на вокзале; рядом со стаканом — «Чтец-декламатор», изданный, в Киеве; судя по цветным шелковым ленточкам-закладкам, свисавшим из страниц, он частенько бывал в руках Феденьки: он любил чувствительные стишки; на предпоследней полке находились любимые книги Феденьки. Эти книги были Дубровина, Шарапова, Никольского, Восторгова, Иоанна Кронштадтского, брошюры Гучкова, Суворина, Меньшикова и других. Заметив, что я рассматриваю эти «произведения», Раевский оживился.
— Это кладезь… — Феденька не докончил фразы, захлебнулся от восторга, осторожно взял книгу и шагнул от шкафа, бросился не в кресло, с которого только выпорхнул, а бухнулся на диван в парусиновом чехле, откинулся к спинке, уставился мутно-зеленоватыми глазами на меня. Открыв книгу, Феденька проговорил: — Ананий Андреевич, это гениальная книга. Слушайте, слушайте, что пишет автор! — и Раевский четким голосом, как молоточком по железу, застучал: — «Но вот ты всех пересудил… Но с а м кого лучше? Никого. Но я же и говорю, что нам плакать не об обстоятельствах своей жизни, а о с е б е. Да, да о себе… только о себе! И нечего хихикать и ехидничать о других. Известно, что в России вся собственность — на волоске: не уважается… вот-вот волосок оборвется, и собственность упадет, вспыхнет огнем, превратится в пепел… Так вот, надо держать ухо чутко, прислушиваться к шорохам не уважающих собственность и еще крепче держать вскинутый топор…» Крепко, а? — кинув глаза в мои глаза, взвизгнул Феденька, перекинул три или пять страниц, снова запустил глаза в книгу, застучал: — «Русь, матушка, закружилась, хлопает крыльями, петухом кричит: «Ку-ка-ре-ку! Ку-ка-ре-ку! Ку-ка-ре-ку!» Это она, господа, будит нас, накопивших собственность, будит от сна, призывает на защиту этой собственности, на защиту своего тысячелетия». — Читая, Феденька сейчас очень был похож на таракана: таращил усики, пучил глаза, и зрачки их стекленели от гнева на тех, кто подбирается к собственности, держащейся, как пишет автор книги, на тоненьком волоске. — Да что вам, Ананий Андреевич, читать! — рявкнул визгливо Раевский, швырнул книгу на стол, взлетел с дивана и заметался по комнате, дергая то за один кончик уса, то за другой. — Это вы с своими слесарями из депо как раз и подбираетесь к собственности священной!
— Что висит на волоске, Федор Федорович? — спросил я.
Феденька широко распахнул рот, собрался что-то возразить, но постучали в дверь. Раевский дернулся, вскочил, выкрикнул стеклянным голосом:
— Кто там?
— Я, голубок.
— Кто там? — не узнав ласкового голоса маменьки, прокричал уже в ужасе Феденька.
— Это мы, — отозвались разные молодые мужские голоса. — Феденька, друг, это мы!
— И-и?! — приходя в себя от ужаса и натягивая улыбку на искаженное страхом лицо, воскликнул Раевский, и метнулся, длинный и зеленый, от кресла к двери, и распахнул широко, глянул в темноту коридора. Он услыхал, как шаги маменьки и молодых людей протопали в столовую, — он только заметил в сумраке их спины и затылки.
Феденька прикрыл дверь, вернулся к столу и, заглядывая в зеркальце, пригладил волосы на голове, подкрутил усики, пошевелил тонкими губами, потрогал красноватый прыщик на левом виске, появившийся вчера вечером, кашлянул раза два-три, обдернул тужурку, пристально поглядел на меня, предложил!
— Ананий Андреевич, войдемте вместе.
— Хорошо, — ответил я.
— Каков вид у меня? Ничего?
— Молодцеватый у вас вид, Федор Федорович, — похвалил я и спросил: — А что? Вы нездоровы?
— Я должен сегодня говорить речь перед ними, а для этого у меня должна быть осанка и… Ну, вы, Ананий Андреевич, прекрасно понимаете.
— Конечно, — сказал я чуть насмешливо. — Вы только, как начнете речь, позабудьте про бесенят.
— Постараюсь, Ананий Андреевич. Тогда идемте!
XVВ столовой, кроме Ирины Александровны, за столом находились Семеновна (в этот вечер она была не в черном платье, а в светло-сером, а на ее рыжевато-сивой голове розоватый шелковый чепчик) и молодые люди-студенты, — все сидели за столом и разговаривали. Семеновна, увидав молодых купеческих чад с потертыми физиономиями, наглыми и высокомерными, поднялась и хотела было исчезнуть, но этого сделать ей не позволила Ирина Александровна, усадила насильно на стул подле себя.
— Сидите, — шепнула гостье твердо она.
Семеновна моргнула лисьими глазами, вздохнула и села на место, указанное хозяйкой дома. Над столом полыхала молочным светом лампа-молния. Семеновна, уставившись из-за ярко-белого самовара на студентов, сахарно и льстиво улыбалась каждому, как бы говоря улыбкой: «Всех бы я вас, голубков, оженила… Все бы вы ходили в счастье, добрым словом вспоминали и благодарили меня, пожилую женщину».
Феденька обратился к маменьке:
— Прикажите подать самоварчик.
Ирина Александровна вскинула острые глаза на своего ненаглядного, промолвила!
— Всех ублаготворю чаем, и ты, Феденька, не беспокойся. — И она приказала Лукерье, стоявшей в дверях, подать самовар. Работница сейчас же подала его на стол; он шипел и брызгался, словно был недоволен на то, что в разгар кипения его принесли в столовую. Работница удалилась. — Ананий Андреевич, садитесь и вы. Вернувшись с работы, вы ничего не поели, — промолвила озабоченно Ирина Александровна, чуть склонясь к моему уху.
— Спасибо Ирина Александровна. Я пообедал в трактире Вавилова.
— Ах, этот трактир… Не понимаю, как это вы, Ананий Андреевич, можете есть в нем? Я в рот бы не взяла ужасной трактирной пищи!