По собственному желанию - Борис Егорович Бондаренко
— Действительно так? — улыбнулся Патриарх.
— Так, — кивнул Русаков. — Да и ничего удивительного, почти половина нашей группы после института пошла работать к Николаю Федоровичу, и меня туда звали.
— А чего не пошел?
— Решил, что делать мне там нечего. Слишком солидная публика, все равно самому работать не дали бы. Грешным делом, не люблю солидных людей, есть у них привычка все делать не спеша, основательно, будто впереди у них вечность, а не какие-то жалкие десятки лет. А я всегда торопился… до недавних пор по крайней мере.
— А сейчас уже не торопишься?
— Тороплюсь, Николай Аристархович. Может быть, по инерции. Вот только стал задумываться: а может, есть смысл ненадолго притормозить, а то и вовсе остановиться, подумать, помыслить, прикинуть: а что потерял в этой спешке? А потерял я уже немало. Сына, например…
— Как это? — насторожился Патриарх.
— Да нет, вы не так поняли. Он жив-здоров, живет с матерью — я о первой жене говорю. Вот только чужие мы с ним. Не стали даже, а всегда были, вот что самое скверное… Чтобы стать людьми своими, по-настоящему близкими, одного желания и кровной, родственной связи мало, время нужно, терпение, а где оно у меня было, время-то? И так не только с сыном произошло — с первой женой, с родителями, братом, сестрой, теперь вот, боюсь, и друзья мои старинные по Долинску от меня отходят, опять-таки времени у меня для них мало. Только и осталось прочного, что жена, — а что будет, если я опять впрягусь в эту круглосуточную лямку? Опять же — уедем туда, сниматься ей там действительно негде, как быть? О ее судьбе тоже нужно подумать. Не для того же она за меня замуж выходила, чтобы жить только моими делами и заботами. В них-то она, кстати, не очень и разбирается, а главное — у нее свое дело есть…
Русакову давно уже не сиделось в массивном кресле с потертой, пропыленной обивкой, — солнце, прорываясь сквозь неплотно сдвинутые шторы, вырезая узкую высокую полосу из кабинетного пространства, рельефно высвечивало изъяны этого посетительского кресла, и Патриарх подумал — уже в третий или четвертый раз, — что его надо заменить. Его кресло выглядело, пожалуй, еще старее, но он привык к нему и не разрешал выбрасывать, закрывая глаза на десятилетнюю его старость, ежедневно изнемогающую под бременем его шестипудового тела. Но посетителям — а их тут бывало сотни в год — надо бы сиденье попрезентабельнее…
Русаков, маясь в этом кресле, уже трижды склоняясь набок, дергался от бившего в глаза пыльного солнца, перебирал под столом ногами, встать то ли не догадывался, то ли не считал удобным.
Патриарх, вздохнув, посоветовал:
— Ты бы прошелся, что ли, а то нудишься… как конь стреноженный. Заодно и шторы задерни.
Русаков, двинув кадыком, молча встал, прошел до широчайшего, почти во всю стену, окна, резко потянул за шнур, сдвигая шторы. В красноватом полумраке успокаивалась от его мощных шагов по незащищенному паркету гулкая тишина.
Русаков, держась обеими руками за спинку кресла, смотрел на Патриарха.
— Можешь походить, размяться. Это я уж привык неподъемно на своем троне сидеть, а тебе тяжело, наверно… Завидую я тебе, Иннокентий. Молодости твоей, таланту, даже твоей мужицкой стати… Ты, если не ошибаюсь, сибирских кровей?
— В общем-то да, — Русаков озадаченно взглянул на него. — Родился там, а вырос на Урале.
— Знаю, — кивнул Патриарх. — Уж не взыщи, твое личное дело изучил в подробностях. Отца с матерью, брата, сестру, жен, детей — всех анкетно знаю.
— Детей у меня — в единственном количестве.
— И это знаю. А что второго не заводишь?
— Об этом не стоит, Николай Аристархович.
— Ну, извини, не в свое дело влез… Ты вот все рассудил — и как я с тобой исключительно в интересах дела, а не в твоих собственных, буду разговаривать, и как не пойму тебя, потому что разные у нас жизни и руководящие посты… Вроде бы и верно — по видимости, по формальным признакам. А по сути? Так уж и не могу понять тебя? Твоих сомнений, твоего права решать, что тебе делать, соглашаться на мое предложение или нет? И твоих историй с этой влюбленной парочкой я тоже, по-твоему, понять не могу… Да поверь уж мне, были у меня и такие истории. Не только у меня и тебя, у многих были! Но что же делать, если приходит время, когда подобные истории необходимо должны выпадать из твоего поля зрения?
— Должны? Необходимо?
— Да, Иннокентий, должны… Ты сам сказал — у тебя сейчас четыреста тридцать два человека. И у каждого из них своя жизнь. Люди в основном зрелые, почти у каждого семья, жена, дети, даже — страшно подумать — любовницы, и такое, как сам убедился, бывает. Ну и что, в каждую судьбу ты должен вмешиваться? Кем ты тогда станешь — духовником, исповедником или блаженным, пытающимся взять на себя все грехи человеческие? Я ведь не случайно сказал тебе: какого черта ты полез в это дело, явно тебя не касающееся? И если бы ты еще что-то мог сделать для них, так ведь не можешь, твое вмешательство только во вред оказалось, так?
— Так, — подавленно согласился Русаков.
— Я ведь не случайно в одну точку бью — почему ты вмешался в это дело. Да потому только, что эта Маша твоя давняя знакомая еще по институту. Так или нет?
— Возможно, — подумав, неохотно согласился Русаков.
— Ну, а если бы на ее месте оказался ее муж Алексей или эта Альбина, которых ты почти не знаешь? А если бы ты знал их, как знаешь Машу, ты ведь совершенно по-другому бы посмотрел на эту историю, а? Ты бы попытался прежде всего их понять, а не Машу, и отлично понял бы, и наверняка не затеял бы этого ненужного разговора… Ну что, не прав я?
— Возможно, и правы, Николай Аристархович… Так же, как прав был я, когда говорил, что не умею работать с людьми.
— Не умеешь? А ты возьми да научись! У тебя впереди ой сколько времени. Я, что ли, сразу научился понимать такие вещи? Я дров не ломал? Придет время — и на тебе как каленым железом жизнь выжжет: не спеши, подумай, не суетись… Поймешь, что нет у тебя ни таких прав, ни таких возможностей — решать чужие человеческие судьбы…
— И когда же, по-вашему, это время придет?
— Скоро, Иннокентий. Оно, я думаю, уже пришло. Потому, кстати, именно