Лидия Обухова - Глубынь-городок. Заноза
По избе пролетело долгое молчание в несколько секунд. Обомлевшая беженка стала неслышно клониться к лавке у дверей, да так там и осталась, тихая, как мышь. Отец, не глядя на сына, строго бросил в пространство:
— Однако надоело слушать бабьи свары.
Он первый ушел на свою половину, громогласно зевая. За ним отправилась расстроенная мать. Они унесли с собой лампу и тотчас погасили ее.
Лунная ночь блистала за окнами. Белый широкий сноп передвигался по столу, по половицам, и, когда дошел до девушки, ничком лежавшей на лавке, Кирилл увидел, что она беззвучно трясется.
Значит, все эти ночные часы она проплакала, а он даже ничего не слышал! Он снова вылез из-под одеяла, стараясь не топать босыми ногами, подошел к ней и нагнулся.
Она замерла не шевелясь.
— Слушай, — сказал он ей с досадой, — что ты им поддаешься? Где твоя самостоятельность?
Он потряс ее за плечо для ободрения и почувствовал, как оно остро, плохо прикрыто шалькой.
— Вот что, — решил вдруг он. — Иди сюда. — Тем же рывком рассерженного мальчишки он легко столкнул ее с лавки и довел до своей постели. — Ложись. Ты что — собака, у порога жить?
Она послушно легла в его кровать и снова задрожала.
— Да спи ты! — зашипел он, не зная, что надо толком делать: то ли прижать ее к себе для того хотя бы, чтобы согреть, или отодвинуться на самый краешек и не пугать девку. Он заснул раньше, чем додумал.
А утром сказал опешившей матери, когда она увидела две головы на одной подушке:
— Мы с Софьей женились, и лучше вы ее теперь не трогайте.
Родители поняли, промолчали: сын был у них один-единственный. А девка-беженка все равно не толще пластинки льда; может, господь сам догадается, приберет без шума?
Мать только сказала:
— С эдакими не венчаются.
— Без венца проживем, — ответил сын.
И прожили. На удивление всем, прожили жизнь.
Когда Софья немного отошла, оказалось, она не так и робка и нема; тоже записалась в комсомол, ходила на собрания. Семнадцати ей не было — родила старикам двойню внуков. Дети были слабые, долго не жили. Бабка голосила по ним неделю, соседки водой отпаивали. Вот когда она горько раскаялась, что не ходила за невесткой, не берегла ее, не лелеяла.
А потом молодые ушли уже своей дорогой, и она уводила их все дальше от дома. Старикам в утешение шли только поклоны, приветы да посылки.
Никогда Синекаев не представлял, что мог бы прожить без Софьи, но и никогда не задумывался о силе соблазнов вокруг себя. У человека есть долг перед другими людьми. Это бесспорно. Он ехал и, хмурясь, старался припомнить листок из дневника Тамары, переписанный неграмотной рукой. Его мало трогали слова, лихорадочно нагроможденные, задыхающиеся, обнаженные, как земля весной. Он был крестьянин; любой разговор о чувствах казался ему неприличным, граничащим с бесстыдством. Городская культура, перепахавшая в мозгу многие понятия, как раз этот слой оставила в нем нетронутым.
— Нет, — сказал он чуть не вслух, вспоминая свой недавний порыв. — Только дай себе волю… Однако еще не отменен закон о браке. И есть у меня возможность, товарищ Теплов, заставить тебя вернуться на правильный путь. А эта вертихвостка, искательница приключений… — Ему понравилось последнее выражение, оно разжигало гнев, он повторил с особым смаком: — Эта искательница приключений получит по заслугам. Писать черт знает что, ставить взрослого уважаемого человека в такое положение!..
Он воочию представил, чем грозила дурацкая история Теплову: безапелляционный взгляд Гладилина; неумолимое возмущение Черемухиной; Шашко, впившийся как клещ. Тут недолго и партбилет положить на стол.
Перед его глазами проплыл вдруг бумазейный халатик с серой опушкой, как голубиное крыло. «Я буду защищать и тебя, дурочка», — пообещал он печально Ларисе.
Как странно! Все считали его деловым, умным, энергичным человеком, а она сказала, что он — красивый… Нежный звук ее голоса снова возник в нем и смолк. Он глубоко вздохнул с запоздалым умилением. Сердце его было богаче, чем само даже подозревало об этом.
Павел, вернувшись в Сердоболь, встретил первой Черемухину и спросил, что слышно нового в отношении Шашко. Таисия Алексеевна ответила неопределенно, но больше всего Павла поразил ее взгляд: он скользил по сторонам, не останавливаясь на нем. «Опять женские штучки», — небрежно подумал Павел, пожав плечами. Он чувствовал себя окрепшим, успокоенным. Счастливые дни, прожитые с Тамарой, делали его великодушным.
На следующий день Павел толкнулся за чем-то к Гладилину; тот смерил его ледяным взглядом. Этого уже нельзя было не заметить. Павел почувствовал себя странно; вокруг него воздвигалась стена. Он не только не понимал ее значения, но здравый смысл вообще отвергал такую возможность. Удивительно, ведь раньше он не считал себя мнительным, кажется?
Однако ему не хотелось останавливать на этом свое внимание. За десять дней он соскучился по газете и теперь не желал терять ни минуты. Верстался воскресный номер.
— Павел Владимирович! — бодро закричал от порога Расцветаев. — Статья пойдет? Красота статейка. Украшение номера. Смотрели? Править нечего.
— Смотрел. Править буду.
Павел отодвинул гранки первой полосы и принялся за статью. Он это сделал не потому, что статья была важнее, а просто энергичное расхваливание возбудило в нем подозрительность: все ли там так уж хорошо обстоит на самом деле? Его охватило легкое нетерпение: желание увидеть завтрашнюю газету уже сейчас готовой, родившейся.
Ваня Соловьев принес снимки для рубрики «По родной стране».
— На чем остановимся? — деловито осведомился он. — Волки или яхта?
Он протягивал два клише. На одном бравый летчик попирал ногами застреленного им с самолета полярного волка, на другом плескалась парусами новенькая яхта.
— Яхта эффектнее, — сказал Расцветаев, профессионально прищуривая глаза. — Моря, океаны: сразу видно, какая страна большая.
Павел внимательно разглядывал снимки и вдруг, прочтя подпись, покрутил головой.
— Ишь ты, — весело протянул он. — Арам Бабанян!
— Что? — не понял Расцветаев.
— Летчик Арам Бабанян, — повторил Павел, невольно усмехаясь той же ласковой и дружелюбной усмешкой, которая играла на черных губах летчика. — Сам — Бабанян, а волков бьет у коми-пермяков. Вот она, большая страна. Такую и подпись дайте.
Он засиделся в редакции допоздна. Весь город был уже погружен в сон, и только на двух сердобольских заводах заступали ночные смены. На мгновение Павел почувствовал острое счастье тоже не спать в такую ночь. Подписывая свежий номер — все его четыре полосы, где он знает любое слово и каждую запятую, — он испытывал ревнивое беспокойство родителя; утром его газету развернут сотни рук, сотни глаз пробегут заголовки, а ведь даже и это совсем не так просто: дать статье хороший заголовок!
Дня три спустя ему понадобился Синекаев. Он бодро поднялся на второй этаж, по-своему соскучившись по Кириллу Андреевичу, но секретарша неожиданно задержала его у дверей: секретарь райкома занят. Он сам назначит товарищу Теплову время приема. Павел удалился в глубокой задумчивости.
Рабочий день кончился. Медленно уходило вечернее солнце. Через все небо длинный серебряный хвост тянулся за реактивным самолетом.
У Павла была привычка: иногда он ходил и бормотал в забывчивости какие-нибудь слова, думая совсем о другом. Ловил себя на том, что говорит вслух:
На город падали с небаБелые стрелы снега…
Не было никакого снега, стоял душный летний вечер, а он упрямо твердил:
На город падали с небаБелые стрелы снега…
Настроение его круто изменилось. «Может быть, я заболел? — подумал он с беспокойством. — Или так тоскую по Тамаре?»
Вечером он зашел в «Сквознячок» поужинать и почти обрадовался, когда к нему подсел Покрывайло. Стало вдруг заметно, как изменился отставной редактор за последний год. Его мучнистое лицо отекло, и что-то беспомощное, жалкое было в косящем взгляде. Впервые Павел задумался: сколько же ему лет?
— Старость начинается по-разному, — ответил, вздыхая, Покрывайло. — Это какой-то внутренний перелом. Чаще он отпечатывается на внешнем виде, но иногда поражает какой-нибудь внутренний орган. Почему человек умирает в пятьдесят один год от инфаркта? Не болел, не напрягался. Жизнь его повернула на старость, и сердце не выдержало надвигающейся тени.
Павел сидел, рассеянно покачивая головой. Разговор, как всегда, шел странный, прерывистый, отдававший застарелым пьяным бредом. Покрывайло улыбался покорно, прикрыв косящие глаза.
— Вам не приходилось умирать? Ну да, вы были на фронте. Но умирать ведь все равно — от ангины или от пули. Я говорю «умирать» — это значит самому поверить вдруг, что путь твой окончен. Когда охватывает состояние расслабленности и разглядываешь себя как бы со стороны. Ну, наверно, было? Какие же сны вам снились в последнем этом смертном сне? Меня позапрошлой зимой скрутил вирусный грипп, будь он неладен! Пока мог шевелиться, прихлебывал перцовку. Потом перевалило за сорок. Лежу, как в реке: волна за волной накатывает, чьи-то глаза впились, какие-то листья кружатся. Стал я думать: ну хорошо, жизнь прошла. А какая она была: счастливая, несчастная? В итоге? Вспомнились разные обиды; прошли и даже не поцарапали. А я — то страдал, дурак! Обманы, лукавства, несправедливости… так, бледные пятна: потри — и слезут. Что же осталось в памяти в конце концов? Коробка леденцов, что дали в детстве. День Победы, когда все стреляли и никто не боялся выстрелов. Река при луне. Милая… Нет, не та, что любил на самом деле, а совсем другая, первая. Губы которой никогда не достались. Много обиды причинила мне она. Но захотелось, умирая, посмотреть еще раз в хитрые глаза. «Сядь же. Вот стул. Обманула, посмеялась, ушла… Ах, давно все было! Конечно, не помню. Разумеется, простил. Как тебе жилось, маленькая?..» Пардон, вам, конечно, представлялось бы нечто иное?