Ефим Пермитин - Три поколения
— Папаня, людям, может, отдохнуть с дороги… Вы бы в кухню вышли…
— Ужо, ужо, дочка, — нехотя отозвался старик, но не тронулся с лавки.
Молодая женщина, словно извиняясь за свекра, с той же милой улыбкой обратилась к Леонтьеву и Андрею:
— Боюсь, заговорит он вас. Он всегда больше всех знает. А чего не знает, придумает и за правду выдаст. Ой, боюсь!
— Что вы, что вы, хозяюшка! Напротив, нам все это очень интересно, — успокоил ее Леонтьев.
Завявший было старичок оживился:
— Разве я не знаю, дочка, как с хорошими людьми… Я с кем на своем веку… Я с самим…
— Папаня, с дороги-то спокой бы дать… А то начнете опять про генерала Покровского, у которого вы в драбантах служили…
— А ты не бойся, не бойся, доченька! Я разве не знаю, об чем с ними… — и старик умоляющими глазами посмотрел на сноху.
Аграфена Парамоновна безнадежно махнула обнаженной полной рукой и вышла на кухню, а старик одернул рубаху, беспокойно задвигал носом.
— Так, значится, товарищ секретарь, наслышан я, вы подлегчать, извиняюсь за выражение, выхолостить хотите нашего бугая? Хорошее дело! А прежний-то, значится, районный секретарь с нашим-то председателем дружок был. Как, бывало, приедет, и сразу же категорически требует: «Вози меня развлекаться!» И обязательно с гармонью, с Фотькой-бубначом, подале от села, к дояркам, на молочную ферму… И еще счетоводишка Кузька Кривоносов увяжется с ними. И чего там у них вытворяется!
Слово «вытворяется» старичок сказал как-то особенно значительно и при этом сделал широкий взмах рукой.
— Чего вытворяется, — продолжал он, — одному господу известно! Из любопытства, прости ты меня, матушка пресвятая богородица, выйдешь вечерком за околицу — сыздалька слышны песни, пляс, бубен: гук-гук-гук… — Старик, взмахивая кулачком, показал, как гукал бубен. — Песни, музыку прежний-то секретарь шибко любил. А председатель наш — гармонист, песенник, плясун… Одним словом, обоюднай! На всю губернию обоюднай! Ему спеть, сыграть — как орех раскусить… — Старик раскрыл рот и с чаканьем зубов быстро закрыл его. — Сам, значится, играет, сам поет, а бубнач Фотька-троегубай (верхняя губа у него заячья, раздвоешка), из пропьяниц пьяница, в бубну бьет… Пропляшут, ой, пропляшут колхоз! Кто их усчитывает, на чьи гуляют, — учет ведет черт… А секретарь, сказывают, подопрет голову, и смотрит, и слушает, а у самого слезы в три ручья текут. И правильно: есть на что посмотреть и есть кого послушать. Пляшет наш председатель — до земли не дотыкается, запоет — мурашки зачепят тебя от пяток до самого затылка, заиграет — слеза просекёт… «Я, говорит, в этой глуши, глядя на тебя, Боголепов, только и отдыхаю, как в московском киятре…» И действительно, — старичок прищелкнул пальцами, присвистнул губами и изобразил на лице восхищение. — Жизнь прожил, а другого такого красавца, песенника, гармониста и плясуна не видывал и не слыхивал. Огонь и дым! Мужика опаляет и с ног валит, а бабу… — старик презрительно махнул рукой. — Доярки, телятницы подобрались одна к одной — без мужиков, вдовы да старые девки, Христовы невесты… Ну, они тоже и пьют, и пляшут, и коленца разные вывертывают… Кто устоит перед таким красавцем?
Старик покосился на кухню, где гремела самоваром невестка, и, чуть умерив безудержный говорок, продолжал:
— А уж до бабьего полку наш председатель — стыд сказать, грех умолчать — солощ! Ну тут, значит, корпусность Боголепову дозволяет… Одним словом, кряж! — Старик с явным восхищением закрыл глазки. — И они, значится, бабенки эти самые, не потаюсь, тоже до него желанны. Ух, желанны!..
Леонтьев и Андрей с удивлением слушали старика: у него был бесспорный талант рассказчика. Помимо слов, у дедка не менее убедительно живописали и глаза, и лицо, и руки. И если в речь его порой впутывалось что-то маловероятное, то прыткие, бегающие глазки в этот момент были полны такого простосердечия и подкупающей детской искренности, что закравшееся у слушателей сомнение исчезало само собой. Единственный заметный недостаток этого сказителя происходил от его темперамента: старик часто переметывался с одного на другое. Чувствовалось, что избыточный талант его перехлестывает через край.
— Набаловался наш председатель с войны. С войны, судари мои, с войны! Тогда он молодым еще парнем был. И вдруг, значится, призыв. Садок Созонтыч (это его отец) — головастый мужик, ничего не скажешь, безграмотный, а дальнего ума человек — тайком от сына налил бадейку меду — и в район, к докторице. Была в те времена такая белая-пребелая, словно крупчаточная, вдовица-докторица Гусельникова, в обхват толщиной. Но смелая! Ух, смелая! За взятку зрячего слепым сделает, без взятки — калеку в строй направит. А покойничек Садок Созотыч и прознал про эту ее смелость, ну и того, не выдержало родительское сердце… Да хоть бы и до меня доведись. Значится, и подмазал он по губам Гусельничихе. Медком подмазал, ну, и, как водится, еще посулил «чего-нибудь»… Конечно, посулил. Не иначе, как посулил!
Старик на мгновение умолк, и бегающие глазки его тоже остановились. Потом вдруг вспыхнули и засияли подкупающим детским восторгом.
Растелешился Кистинтин вместе с другими новобранцами и стоит среди них, как дуб. Стоит, значится, и ладони в горстку держит… А в комиссии Гусельничиха и с ней другая докторица, помоложе, потоньше, по фамилии Сивякова. Ладно. Дошла очередь до Кистинтина. И увидела Гусельничиха, значится, юную натуральную его наготу. — Старичок дробненько захихикал, затрясся, увел белки под лоб. — И подступила к Кистинтину… Щупает его, как цыган коня, а потом и говорит: «Плоскоступие, Ольга Максимовна… Ослушайте сердце». Сивякова подставила табуретку, вскочила на нее и тогда только вровень с грудью Кистинтина оказалась… А там грудь! — рассказчик развел обе руки до отказа… — На ней только камни дробить! Положила ручку на шею — на шее ободья гнуть! Держится за него, слушает в трубочку. Послушала, послушала — соскочила: «Не годен! Явно выраженный порок!» Тут Костёнка и рявкнул на всю комиссию: «Да вы что, с ума сошли? Я же совершенно здоров!»
— Так он, значит, рявкнул все-таки? — не выдержал Леонтьев.
— Как перед господом, рявкнул! — старик истово перекрестился. — А они две в один голос: «Одевайся! В этом деле мы больше тебя понимаем». Вылетел Костёнка от них как пуля: еще бы, голому перед бабами! Выбежал, значится, Кистинтин, а Гусельничиха в спину ему: «Завтра зайди!» Ну, зашел, да с тем и остался: месяц с неделей в районе и выжил…
Глазки и лицо старика опять изобразили простосердечие ребенка.
— Вернулся — глаза да нос… Одним словом, высший курц сдал. А война тянется год, два, три; вдовух молодых — полдеревни. Потихоньку, помаленьку и стал он им утирать слезки. «Агашенька, не тоскуй!», «Фелицатушка, не убивайся», а голос у него как у змея, что совращал в раю Еву… У баб, видно, слушок прошел, и началась карусель. Спохватилась мать, оженила Костёнку. А после войны явился нашему Кистинтину Садоковичу другой сомуститель… — Старик сокрушенно вздохнул, посмотрел на слушателей затуманившимися глазками. — Районный секретарь! Н-да… Вдовец, а молодой еще. Судите сами, при положении, при деньгах… А при таком высоком положении, хоть бы и до меня доводись, что человеку в первую очередь требовается? — Павел Егорович выжидательно посверкал хитренькими глазками. — Разгульность… Веселье требовается…
Тут старик упустил нить рассказа и, замолкнув, растерянно забегал глазками. На оживленном еще секунду назад лице его изобразилось страдание. Он мучительно вспоминал, о чем говорил только что.
— Да! — обрадовавшись, что вспомнил, продолжал он. — Да, так вот, значится, пондравился секретарю наш Кистинтин, а он уже тогда бригадёром тракторным был: с детства Костёнка к машине рвался. И такой до нее смышленый, что кажется, все ее нутро навылет видит… Пареньком еще у сенокосилок и лобогреек крутился… Как его, бывало, ни гонят, как уши ни рвут, а он все у машин. Попозже, когда первый трактор в наши горы пришел, парнишка и вовсе с ума спятил… Бывало, дозволит ему тракторист — и он разбросает весь трактор на части, вычистит, смажет и соберет с превеликой радостью. Просит только об одном: дать ему кружок объехать, в крайности хоть за баранку подержаться…
Да, так, значится, пондравился районному секретарю Кистинтин, и, как он ни упирался, как ни отбивался, секретарь его из метееса в председатели… А сам чуть не каждую неделю к нам. И вот, значится, стал Костёнка опять прихватывать на стороне… И то, скажите, как он только ладит с бабами? Не иначе, слово такое знает. Все за него стеной стоят. Как перевыборы — ихняя большина! Есть у него что-то такое, у пса, — старик перешел на таинственный шепот, все время опасливо поглядывая на дверь кухни, — Вот не дожить мне до светлого воскресения — есть! — И, поймав недоверчивую улыбку Леонтьева, покачал головой. — Не знаю, как вы его теперь и сымать будете. Ой, не знаю!