Ефим Пермитин - Три поколения
Неслыханную, — усилил Леонтьев, — чудовищную распущенность! Мне сообщили, что в его донжуанском списке, как образно выразился писавший, чуть ли не все одинокие женщины колхоза: вдовы, девки-вековушки… И всех этих «сильфид» он якобы ублажает, хотя у самого семья: двое ребят-погодков и маленькая, рыжевато-перепелесая, — как тоже сообщил мне мой обстоятельный корреспондент, — безбровая жена Елизавета (Боголепов ее нежно зовет «Лизок»), беременная уже третьим. «Лизок» якобы знает о всех похождениях своего мужа и не только не скандалит с «сильфидами», но даже и виду не подает, будто бы даже с гордостью говорит: «Моего Костеньки на всех хватит». Смотрел я, смотрел на него и спрашиваю: «Ну как в колхозе, Константин Садокович?» А он отвечает: «Буду прямо говорить, хвалиться нечем, но в общем как у людей: хлебушко, сами знаете, погорел, собирать было нечего, со скотом тоже неважненько…» И так это сказал беспечно и успокаивающе и даже с каким-то, как мне показалось, ликованием в голосе, что по его выходило: «Чего же тут огорчаться, когда надо радоваться, раз «хлебушко погорел от засухи и со скотом неважненько…» Чувствую, начинаю закипать: уж очень оскорбил меня этот его ликующий тон. «А с кормами?» — спрашиваю и смотрю ему прямо в глаза. Не отводит глаз, не юлит, а, как показалось мне тогда, издевательски-нагло смотрит на меня, на новичка, и тем же своим успокаивающе-беспечным тоном ответствует: «И с кормами, товарищ секретарь, буду прямо говорить, как у всех: если зима не затянется, как-нибудь доживем… Есть еще и листовник первоиюньского укосу, для телят оставлен, не сено — овес!..»
Как сказал он о листовнике, я и сорвался. Мне, видите ли, доложили, что колхозный их счетовод, из пьянчуг пьянчуга, из плутов плут, вместе с обольстительным председателем гнилую осоку высококачественным сеном в сводке показали. А в действительности хорошего сена в колхозе было заготовлено всего лишь десять процентов… Сверх всего эти деятели приписали в сводке две тысячи семьсот центнеров сена, которого вообще не было. Спросите — зачем? А чтобы выскочить в передовые по заготовкам кормов! Можете представить, как я накинулся на геркулеса, — пух и перья из него полетели!
Леонтьев замолчал. Улыбка против воли выплыла откуда-то из самой глубины и затопила все лицо секретаря: очевидно, он вспомнил, как все это происходило у него в кабинете.
Видели бы вы, как изменился вдруг сей донжуан! Как вскинулся, как закричал: «Я трижды в райкоме был, в краевой центр ездил, доказывал — и ничего не добился! Как в стенку! Думал, говорит, вы свежий человек, а вы туда же!» Тут я окончательно взбесился. «Да что, говорю, вам район или край корма заготовлять будет?» А он как оглушенный бык смотрит на меня и глазами хлопает. А когда разошелся я из-за кормов, тут уж заодно и ухажерские его дела поднял: раскипелся, как самовар, рта ему раскрыть не даю. И уж совсем готов был ударить кулаком по столу и крикнуть: «Поплатишься партийным билетом!», как увидел, что какая-то усталая безнадежность и озлобленность проступила у него на лице. Ни с того ни с сего он вдруг резко взмахнул рукой и крикнул: «А ну вас всех! Измазали грязью по самый воротник! До чего вы меня довести хотите?!» Повернулся и в один миг исчез из кабинета. Как я ни разыскивал его в тот день — не нашел. Вот и еду теперь все выяснить. Если подтвердится, буду рекомендовать колхозникам другого председателя.
Дорога все поднималась. Поднимались к облакам и колхозные поля. «Как же они завозят семена на такие кручи? Наверное, верхом! А сеют, конечно, вручную…»
Бедный колхоз, как и колхоз-миллионер, тоже видится издалека. Колхоз имени Жданова был действительно слаб. Необычная для этих мест многолетняя засуха и ежегодно меняющиеся председатели доконали неплохое до войны хозяйство. Лишь Константин Боголепов на председательском посту держался прочней других: «ходил в председателях» уже четыре года. До войны он был хорошим бригадиром тракторной бригады.
До войны же на околице тогдашний хозяйственный председатель Архип Грач построил каменные дворы ферм и обсадил их тополями и американскими кленами. За войну их начисто вырубили, и теперь дворы заваливало снегом по кровлю.
Близ деревин, у закопченной колхозной кузницы, свалены ржавые конные плуги и деревянные бороны — немые свидетели первых лет коллективизации. Тут же валялись рассохшиеся колеса, разбитые телеги. За кузней, в глубокой узкой долинке, начиналась деревня.
С тяжелым чувством смотрел Леонтьев и на «инвентарь» у кузницы и на убогие избенки. Секретарь думал о возможном кандидате в председатели колхоза имени Жданова бывшем агрономе, инструкторе райкома Семене Рябошапке, пожелавшем работать в самом отдаленном колхозе. Андрей думал о своем. Его раздражали поля. Разбросаны на крутых склонах гор, не поля — заплатки.
Андрею очень хотелось заговорить с секретарем об этих «несподручных» массивах, но Леонтьев был мрачен. «Поговорю потом», — решил главный агроном. И снова стал смотреть на крутые карнизы, по которым были разбросаны разнообразные заплаты. «По этим полатям только овец и коз пасти. В крайности, рогатый скот, но пашня…»
Занятый своими мыслями, молодой агроном не заметил, как подъехали к центру деревни и остановились у опрятно побеленного домика с новыми тесовыми воротами, где жил присланный сюда неделей раньше инструктор райкома Рябошапка. Домик принадлежал председателю сельсовета Михаилу Павловичу Костромину.
Гостей встретила жена председателя Аграфена Парамоновна, видная, подбористая женщина в новых калошах на босу ногу. Она только что помыла полы, и они сияли желтой краской.
— Мы натопчем вам, — сказал Леонтьев, осторожно ступая на половичок у порога.
— Руки свои, подотрем, — кротко улыбнулась миловидная молодая женщина.
Русую ее голову оттягивала заплетенная по-девичьи, в кисть толщиною коса. Большие серые, как показалось Андрею, очень правдивые глаза женщины и какая-то осанистость рослой фигуры напомнили ему Веру.
Из горницы вышел свекор Аграфены — краснощекий, будто нарумяненный, старичок Павел Егорович Костромин. У него была голая, желтая, удлиненная, как дынька, голова и быстрые, мечущиеся глаза. Смотреть на него без улыбки было невозможно. Казалось, эти беспокойные глаза все время пытливо высматривают у собеседника что-то, чтобы незаметно стащить и спрятать. И небольшой остренький нос старичка был тоже какой-то неспокойный. Он будто все время принюхивался к чему-то и определял: «Откуда дует?»
Дед оказался из тех говорунов, которые языком и «капусту шинкуют, и тарелки трут, и рубли куют». В один миг он поведал, что сын и «постоялец-инструхтор» с утра где-то мыкаются, что невестка — из донских казачек, «бабочка хозяйственная, только вот почему-то деток нет…». Сообщил, сколько у сына оставлено на зиму кур и что две овцы объягнились, а корова налила вымя — вот-вот будет… Казалось, старик никогда не остановится. Его перебила вошедшая в горницу сноха:
— Папаня, людям, может, отдохнуть с дороги… Вы бы в кухню вышли…
— Ужо, ужо, дочка, — нехотя отозвался старик, но не тронулся с лавки.
Молодая женщина, словно извиняясь за свекра, с той же милой улыбкой обратилась к Леонтьеву и Андрею:
— Боюсь, заговорит он вас. Он всегда больше всех знает. А чего не знает, придумает и за правду выдаст. Ой, боюсь!
— Что вы, что вы, хозяюшка! Напротив, нам все это очень интересно, — успокоил ее Леонтьев.
Завявший было старичок оживился:
— Разве я не знаю, дочка, как с хорошими людьми… Я с кем на своем веку… Я с самим…
— Папаня, с дороги-то спокой бы дать… А то начнете опять про генерала Покровского, у которого вы в драбантах служили…
— А ты не бойся, не бойся, доченька! Я разве не знаю, об чем с ними… — и старик умоляющими глазами посмотрел на сноху.
Аграфена Парамоновна безнадежно махнула обнаженной полной рукой и вышла на кухню, а старик одернул рубаху, беспокойно задвигал носом.
— Так, значится, товарищ секретарь, наслышан я, вы подлегчать, извиняюсь за выражение, выхолостить хотите нашего бугая? Хорошее дело! А прежний-то, значится, районный секретарь с нашим-то председателем дружок был. Как, бывало, приедет, и сразу же категорически требует: «Вози меня развлекаться!» И обязательно с гармонью, с Фотькой-бубначом, подале от села, к дояркам, на молочную ферму… И еще счетоводишка Кузька Кривоносов увяжется с ними. И чего там у них вытворяется!
Слово «вытворяется» старичок сказал как-то особенно значительно и при этом сделал широкий взмах рукой.
— Чего вытворяется, — продолжал он, — одному господу известно! Из любопытства, прости ты меня, матушка пресвятая богородица, выйдешь вечерком за околицу — сыздалька слышны песни, пляс, бубен: гук-гук-гук… — Старик, взмахивая кулачком, показал, как гукал бубен. — Песни, музыку прежний-то секретарь шибко любил. А председатель наш — гармонист, песенник, плясун… Одним словом, обоюднай! На всю губернию обоюднай! Ему спеть, сыграть — как орех раскусить… — Старик раскрыл рот и с чаканьем зубов быстро закрыл его. — Сам, значится, играет, сам поет, а бубнач Фотька-троегубай (верхняя губа у него заячья, раздвоешка), из пропьяниц пьяница, в бубну бьет… Пропляшут, ой, пропляшут колхоз! Кто их усчитывает, на чьи гуляют, — учет ведет черт… А секретарь, сказывают, подопрет голову, и смотрит, и слушает, а у самого слезы в три ручья текут. И правильно: есть на что посмотреть и есть кого послушать. Пляшет наш председатель — до земли не дотыкается, запоет — мурашки зачепят тебя от пяток до самого затылка, заиграет — слеза просекёт… «Я, говорит, в этой глуши, глядя на тебя, Боголепов, только и отдыхаю, как в московском киятре…» И действительно, — старичок прищелкнул пальцами, присвистнул губами и изобразил на лице восхищение. — Жизнь прожил, а другого такого красавца, песенника, гармониста и плясуна не видывал и не слыхивал. Огонь и дым! Мужика опаляет и с ног валит, а бабу… — старик презрительно махнул рукой. — Доярки, телятницы подобрались одна к одной — без мужиков, вдовы да старые девки, Христовы невесты… Ну, они тоже и пьют, и пляшут, и коленца разные вывертывают… Кто устоит перед таким красавцем?