Евгений Поповкин - Семья Рубанюк
— Так вы же голодные?
— Сам в печь полез?
— А кто ж?
Пока Девятко угощала женщин борщом, Сашко́ сидел в сторонке, внимательно следил за возней сусликов. Хотелось ему за ними погоняться, но он сдержался, только прутик в его руке чаще бороздил сыпкую, рыхлую землю.
Когда, забрав посуду, он снова пошел в село, Пелагея Исидоровна, провожая его взглядом, сказала:
— Хотя б, дал бог, довелось ему своих батька и матерь повидать. Так он за ними бедует! Тихонько поплачет, а подойдешь: «Что с тобой, Сашко́?» — ничего не скажет. Нравный хлопчик!..
XIIIВсякий дом хозяином хорош…
После того как эсэсовцы угнали из Чистой Криницы неведомо куда Катерину Федосеевну и Пелагея Исидоровна забрала к себе Сашка́, совсем осиротела рубанюковская усадьба.
Грустная печать запустения лежала на всех ее уголках. Кто-то из соседей заколотил окна и двери пустующей хаты, завязал проволокой калитку и ворота. Давно не беленные стены облупились, завалинка стала осыпаться, тропинки в сад и на огород позарастали лопухами и лебедой.
Много таких осиротелых дворов осталось в Чистой Кринице к лету 1943 года. Много людей угнали фашисты из села. Все наиболее энергичные и сильные, не пожелавшие поступиться своим достоинством и свободой, либо ушли в леса партизанить, либо были схвачены и угнаны в концлагери, расстреляны.
Неузнаваемо переменилась жизнь в некогда цветущем колхозном селе. Словно какой-то опустошительный смерч прошел над его просторными и светлыми хатами, тенистыми садами, златоцветными полями и левадами. Гитлеровские оккупанты отняли у людей не только их землю, имущество, но и право жить и свободно трудиться.
Как о невероятном, почти сказочном, вспоминали сейчас в каждой криничанской хате о самом обыденном, что было в колхозе до вторжения гитлеровцев: о дружной и радостной работе, о бригадах, звеньях, соревновании, премиях, звонких песнях, веселом смехе молодежи на улицах по вечерам, о школе, радио, библиотеке.
Не собирались по вечерам на дубках юные дивчата и парни: тяжкие вести о них доносились до родного села из фашистской неволи.
Только и жили криничане тайной надеждой: не может так долго продолжаться! Вернется же когда-нибудь своя, родная, желанная советская власть.
…После того как оккупанты вынуждены были ранней весной 1943 года снять в Чистой Кринице свой гарнизон и спешно бросить на фронт, куда-то к Белгороду, в селе стало дышать несколько легче. Эсэсовцы из Богодаровки хоть и приезжали сюда частенько, но власть в селе представляли теперь только Малынец и кучка полицаев, а от них в случае чего можно были и откупиться: взятки и магарычи полицаи брали не таясь, как должное.
Пелагея Девятко, ничего не знавшая о судьбе мужа, отнесла как-то, по совету соседок, магарыч старшему полицаю Павке Сычику, прося его навести в районе справки о Кузьме Степановиче, Катерине Федосеевне и ее невестке. Сычик только и смог узнать, что арестованных криничан угнали куда-то за Днепр, а куда именно — не знал даже бургомистр Збандуто.
…Пелагея Исидоровна окучивала у себя на огороде картофель. Она прошла уже несколько рядков, разогнулась, чтобы счистить землю с тяпки, и в эту минуту увидала около своей хаты Варвару Горбань.
— Ты меня ищешь, Варя? — окликнула она ее. Варвара, на ходу поправляя выбившиеся из-под косынки волосы, быстро направилась к ней.
— С новостями до вас, тетка Палажка. Дед Кабанец домой пришел…
— Где его черти носили?
— Вы разве не знаете? Он же был заарестованный. Еще зимой… Неужели не слыхали?
— А где ж я бываю, чтобы слыхать?
— Был, был заарестованный. Его за слово посадили. Словцо сказал одно при Пашке, полицае… Я почему сразу до вас побежала? Дед, наверное, про Кузьму Степановича знает. Я хотела его расспросить, так он домой поспешал.
Девятко смотрела на Варвару, раздумывая, потом решила:
— Надо пойти порасспросить, хоть и не люблю я этого деда… Может, и в самом деле что знает.
— Пойдем, — поддержала Варвара. — Оттуда я уже до свекрухи своей подамся. Зерна ей трошки натолку.
Пелагея Исидоровна позвала Сашка́, мастерившего что-то в сарае с соседскими ребятами, наказала:
— Есть захочешь, в печи борщ стоит. И от хаты никуда не отлучайся.
— А вы куда?
— Побегу тут недалеко.
Уже за воротами Варвара вполголоса сказала, оглянувшись на паренька:
— Сиротинка! Сколько их, несчастных, теперь в селе!..
— Добрый хлопец растет, — сказала Пелагея Исидоровна, вздохнув. — И до всего у него интерес. Что-нибудь такое спросит, я и ответить не знаю как… Был бы батько или Петро ихний…
Она говорила рассеянно, поглощенная мыслями о предстоящем разговоре с дедом Кабанцом. Этот разговор все больше начинал пугать ее. Вдруг дед принес черные вести?
— А за что Кабанец сидел? — спросила она Варвару.
— Пашка на него донос в район писал. Они, значит, зимой, перед рождеством, сидели в компании, пили, Дед магарычевал, чтобы их Гришку в Германию не взяли. Ну, дед подпил, возьми и ляпни: «Эх, говорит, узнал бы кто, как мы кровь защитников наших пропиваем!» Сказал эдак и заплакал… Пашка сразу на карандаш, составил акт: мол, так и так, Кабанец за советскую власть. Послал акт в Богодаровку, деда через неделю и сграбастали…
— Чудно что-то! — задумчиво оказала Пелагея Исидоровна. — Чудно, что такой дед и такое сказал. Про него мой старый говорил: дед Кабанец, дескать, шило воткнет да еще повернет… Вредный характером и до советской власти не дуже прислонялся.
— Теперь и такие вот огляделись, когда под чужой властью да под полицаями походили, — ответила Варвара. — Добрый прошли университет.
Деда они дома не застали, он понес в «сельуправу» какую-то бумажку.
— Да вы подождите, — посоветовала его старшая сноха. — Он ничего и не ел с дороги, скоро вернется…
Пришел старик через полчаса. Он заметно похудел и облысел, одежда на нем была рваная, как у нищего, но держался бодро. Зазвал женщин в хату и, пока старуха наливала ему в огромную миску борща, стал рассказывать:
— Как же, как же, со Степановичем вместе были! Погнали нас становить мост через Днепр, аж около Никополя. Народу там со всех концов света нагнали… И молодых полным-полно, и таких, как я, приспособили. Песок носили, ямы копали…
— Так мой жив, здоров? — нетерпеливо перебила Девятко.
— Насчет здоровья ты ж знаешь… прихварывал. Ну, живой… живой… Там же и Рубанючиха Катря, видал и ее. Как они теперь, не знаю. Я уже с месяц как из того лагеря. Грызь у меня вылезла, так меня и выгнали…
Старик подсел к миске, поднял по привычке руку, чтобы перекреститься, но почему-то вдруг раздумал: почесал переносицу и взялся за ложку.
Пелагея Исидоровна долго расспрашивала о муже и Катерине Федосеевне, потом спросила об Александре Семеновне:
— Вы в Богодаровке сидели в тюрьме… то, может, слыхали про невестку Рубанюков? Иванову жену?
— Я и в Богодаровке вшей покормил, и аж в запорожскую тюрьму, спасибо Пашке, тягали… Невестку эту, про которую спрашиваешь, еще в январе сказнили.
— Как сказнили? — испуганно воскликнули обе женщины.
Пелагея, втайне надеясь, что старик что-то путает, напомнила:
— Молоденькая такая из себя… Шура…
— Да я знаю… Мальчонка у нее в тюрьме помер позапрошлого года… Сказнили ее. На моих глазах…
— Ох ты ж, бож-же ж мой!
Пелагея Исидоровна сидела, глубоко потрясенная известием.
— Это какого числа было, дай бог памяти?.. — вспоминал дед Кабанец. — Третьего или четвертого? Третьего… В Запорожье нас вместе отправляли. Ну, пока вызывали на допросы да расспросы, сидели кто где… Потом в общую согнали… Человек с полсотни. Она меня признала, подходит. «Вы, дедушка, спрашивает, наш, криничанский?» — «Криничанский». — «А мои дела плохи», — говорит, а сама так невесело улыбается. «А что?» — спрашиваю. «Расстреляют меня, — говорит. — То, что жена подполковника, — одно, а тут с оружием примешалось». — «Может, говорю, в концлагерь заберут, на работы какие?» — «Нет, говорит, меня уже и на допросы не вызывают». Ясно, мол, почему. Так, значит, побеседовали мы с нею, а на другой день — тут как тут: выкликают по списку. Вызывают одного, комиссар он был в армии. «С вещами?» — спрашивает. «Нет, без вещей». Вывели во двор, слышим, пальнули из винтовки. Люди кинулись до окон — с общей было видно, что во дворе делается. Глядь, а комиссар уже лежит. Потом другого, третьего… Стоим, смотрим. И Шура эта рядышком со мной стоит, смотрит… Не шевелится, совсем мертвая… Правда, в тот момент я тоже с божьим светом прощался. «Концы», — думаю. Так сказнили человек шешнадцать. Кто тихо смерть принимал, а кто кричал что-то, не слыхать было…
Дед Кабанец поглядел на женщин. Они слушали его в страшном волнении, и он сам вдруг заплакал и несколько минут не мог продолжать. Потом, утерев концом скатерти глаза, досказал: