Аркадий Первенцев - Матросы
В воскресенье народ тучей собирался на объявленное по трансляции и по сети полевых радиостанций открытое партийное собрание с такой непонятно-заманчивой повесткой дня.
Хуторяне — их, бывало, калачом не заманить — тоже пожаловали в станицу, и не гужевым порядком, а на артельных грузовиках, украшенных ветками и лентами. В потребиловке выбросили сахарный песок и красный товар, завезли внеплановую тарань из приазовских селений, с лотков торговали пирожками, пастилой «Зефир», сигаретами «Памир», крем-содой. Перед клубом молодежь организовала два — три круга, отплясывая под гармошки и скрипки музыкального кружка.
День выдался безоблачный и нежаркий. С недалекого моря дул ветерок, освежавший разгоряченных танцоров и шевеливший сережки белых акаций, окружавших здание клуба.
Празднично одетый Камышев не прошел, а прогарцевал, почти не касаясь земли своими новыми кавказскими сапогами, и высокая каракулевая шапка его, с лихостью надвинутая на лоб, даже не шелохнулась. Эй вы, путиловцы, попробуйте узнайте своего металлиста в этом казаке!
— Петро! — окликнул он Архипенко. — Замечаешь, прямо ярмарка, только фокусников не хватает да Степки Помазуна в бочке.
Подхватив под руку миленькую комсомолочку Марусю, председатель артели вместе с нею и следовавшим в кильватер бывшим старшиной вошел в клуб и направился за кулисы.
— Мы туда не пойдем, — Петр остановил разохотившуюся женушку, — там президиум. Устроимся в партере.
Им уступили место, сдвинулись (клуб уже гудел словно улей), много не только знакомых, а и близких лиц повернулось к молодой паре; им кивали, издали показывали, что пожимают руки, подняв и скрестив их над головами.
— Сближайтесь теснее, — Машенька устроилась рядом, сунула загорелую узкую руку с перстеньком на пальце, поправила кофточку на груди.
— Как, съездила? — спросила Маруся подругу, зная о том, с каким нетерпением готовилось свидание с Помазуном.
— Съездила. — Удачно?
— Не знаю, — Машенька засмеялась, обхватила колени. — Наклонись ко мне. — Зашептала в ухо задушевной подружке: — Договорились на одном условии: Степа вернется сюда. Тянул меня в город, звал в турне, штаны мне подарил темно-синие, польские, шитые красными нитками, носила их в Краснодаре. Аж дух замирал, а носила…
И в это же время Гриша Копко читал Анечке Тумак письмо Василия, где жизнь его изображалась, как на глянцевитой открытке. Слишком крепко пожимая красную грубоватую руку передовой доярки, он заглядывал исподтишка озорным, ненасытным глазом на ее заманчивые прелести, ненадежно скрытые под бюстгальтером и кофточкой, прозрачной, словно стрекозиные крылья.
— Пусти, Гриша, — шептали маленькие губки Анечки, а глаза говорили другое. — Сам же срамил меня когда-то: «Ни днем красоты, ни ночью радости».
В ответ на упреки, произнесенные с задыханием, слышался голос не менее передового тракториста, прерывистый, будто азбука Морзе:
— Дурной был… На, секи голову! Не могу оставаться безразличным. Если отпущу руку — тебя отымут… Завтра Василию сообщу: сел Гришка на мель, не стронуть без буксира…
Сторонкой, раздвигая плечами людей, мимо огнетушителей и якобинского лозунга «Мир хижинам — война дворцам!» прошли за сцену товарищи из бюро райкома во главе с Кисловым, одетым в чесучовый китель с орденскими планками и в черные брюки.
Из-за занавеса выглянули разрисованные теапомадой два участника самодеятельности в ситцевых жупанах, гайдамацких папахах и штанах из алого сатинета. Их узнали, несмотря на маскировку: десятиклассники, с охотой пришедшие на ферму к Архипенко и осквернившие свои потомственные казачьи руки коровьим выменем. Юные дояры не только плясали парного гопака, но с не меньшей отвагой и лихостью, вооруженные призывами комсомола, ломали устаревшие традиции (баба с кнутом v яремной занозы, а казак с фляжкой горилки поверх воза).
На красной табуретке, уступленной пожарником, инвалидом дедом Захаром, сидел Никодим Белявский и по-орлиному оглядывал сверх меры переполненный зал. Он был единственным человеком, явившимся на собрание в бешмете. Хохолок его чуприны флюгерно поворачивался туда и сюда. Гордое великодушие отражалось на выразительном лице некогда славного артельного атамана, свергнутого укрупнением колхозов. Раньше он докладывал с трибуны, без него не обходились краевые пленумы, его вызывали в Москву. Теперь только несколько скоросшивателей хранят документы былой славы и доклад на сельхозвыставке. На каждом из них сам Никодим вывел тушью:
«Выколоть глаз в лесу может только сухая ветка, живая гнется, ласкает».
За спиной Никодима Белявского с надсадной хрипотцой вечно простуженного голоса высказывался Ефим Кривоцуп, тот самый, с кем из-за первенства поцапался Василий Архипенко:
— …Нам бы птицы поболе, утей. Лиманы, раздолье. Птица сама пищу выбирает, червяком не гребует, поедает болотную траву, дикое семя — планктон, одним словом.
«До чего грамотные стали, собаки, — думал с удивлением Никодим. — Планктон им уже нипочем. Понятно. Помазуну тут делать теперь нечего с его зависимостью от иностранного текста».
Собеседник Кривоцупа, ядовитый Павел Степанович Татарченко, развивал свою мысль:
— Не только ути — птица, грач — тоже. Весной еще до черной бури кукурузу повытягал. Клюв у его железный — во-о-о! Из Египта летит, постановлениев не читает, полностью беспартийный, а клюв во-о, железный! Тучей шел, чучела валил. Не запамятовал, Ефим? На Расею пер, перелетом…
А бабский речитатив — на него не хочется поворачивать голову:
— …Люцерной чуть-чуть не загубили поросят. Я ж тоже завлекалась в тысячницы вопреки кормовой базе, наплакалась. Люцерну подсунули гнилую, у поросят понос, а тут Удивительница дала приплод тридцать два сосунка…
Никодим только орлиным хохолком покачал: «Брехунов развелось! У свиньи вдвое меньше сисек, а она: тридцать два приплода!»
Доярка Пелагея, бойко постреливая круглыми глазами, отвечала кому-то из фермерских:
— Ах да что вы мне балакаете? Из армии возвращаются в колхоз? Кто? Тот, кого сразу або бригадиром, або заведующим. Тогда согласна. А бригадиру что? Так не так, а давай свои трудики. А трудики важут пудики.
Кто-кто, но Никодим Белявский терпеть не мог всякого никчемного трепа и упрекал Камышева за то, что у него люди распустили языки, как веревки. Мелкие интересы, копеечная критика заслоняли то великое дело, которому Никодим отдал всю свою жизнь.
Было время, когда Никодим мотался по шляхам на таврической тачанке, в дышле буйствовали вороные жеребчуги, колхозники отхватывали по двенадцать кило на трудодень, задыхались от зерна.
Чуть подальше кто-то зудел недовольно:
— Техника простаивает. Спихнули нам с эмтээс куриные гнезда, на них одних болтов не накуешься. Запасные части хоть из дерьма лепи. В мастерской три станка, рожденные на заре двадцатого века. Им бы мемуары писать, а не гарцевать впереди наступающей армии коммунизма.
«Контрик, определенно контрик, — равнодушно отмечал в уме Никодим, — по замашкам Кульжин, не иначе он. Мало ему фронтовой мины, лопнутых костей и нервного тика, стремится заполучить еще и грыжи полную мотню. Техника на то и неодушевленная материя, чтобы выходить из строя. Энгельса не читал, негодяй».
«И человек» жил повседневными заботами, очень просто и невзыскательно, не дотягиваясь руками до надзвездных миров, не осложняя существование свое той якобы неуемной дерзостью, которую приписывали ему охочие до высокопарящих слов работники чернильного труда.
Если заглянуть за занавес из китайского шелка, то за сказочными драконами и райскими птицами, вытканными такими же простыми, безыскусственными людьми, строящими грядущее счастье, мы увидим готовый к выходу президиум. Его заранее сколотил Латышев, поднаторевший в проведении разного рода мероприятий.
Латышев вписывал в объемистый доклад еще какие-то набежавшие мысли, сверяя их с лихорадочной поспешностью по эталонам книг в коричневых ледериновых переплетах. Эти книги густо утыканы хвостиками закладок.
Столик гримера был мал, и секретарь не замечал в пылу своей умственной деятельности, с каким похвальным подобострастием держал перед ним стопку классиков заведующий клубом, старый пройдоха из бывших гастролеров-гипнотизеров, нашедший наконец тихую, кормовитую заводь в кубанском колхозе.
Стоило парторгу поднять белесые ресницы, а завклубом — тут как тут:
— Струнный оркестр мы выпустим сразу же после завершения прений. Сыграет кантату, Иван Сергеевич. Десятиминутный антракт — и сразу идейное вторжение, Маяковский: «В коммунизм из книжек верят средне, мало ли что можно в книжках намолоть…»
Латышев вздрогнул, хватил воздух белыми губами.