Том 2. Черное море. Дым отечества - Константин Георгиевич Паустовский
– Как же вы будете жить без меня? – спросил Вермель и прислушался к звуку собственного голоса.
Он еще не знал, что с ним будет завтра. Но у него появилась уверенность, что оставаться здесь он не должен, что надо идти вместе со всей страной. Куда? На запад, навстречу врагу, пожарам, бою, смерти. Время сместилось внезапно. Никогда он не думал, что прошлое может так быстро провалиться в пустоту.
Когда Вермель окончил уборку, было уже светло. Он распахнул окно. За ним зарождалось сыроватое утро. Со взморья долетали удары, похожие на короткий гром.
Вермель зажег газ, поставил на конфорку чайник, сел в кресло и закурил. Он почувствовал облегчение оттого, что все прибрано, уложено, что прохладный воздух вливается в окно и луч солнца играет на протертых стеклах книжного шкафа. Вермель нащупал в кармане ключ от двери. Значит, всё! Значит, можно встать, нахлобучить шляпу, закрыть комнату и уйти пешком по дорогам, смешаться с запыленными бойцами, пить из колодцев, спать под соломенными застрехами, найти свое место среди взволнованной огромной страны.
Эта мысль принесла Вермелю успокоение. Он даже улыбнулся, будто война внесла наконец ясность в его такую сумбурную жизнь.
Он подошел к окну, долго разглядывал небо, омытое рассветом.
– Да, Россия, – сказал он. Вся страна предстала перед ним, как широкое полотно, написанное великим художником, страна с ее светлыми водами, дымом деревень, шелестом листьев. – Да, Россия, – повторил Вермель. Ему стало больно от мысли, что он, как ленивый раб, прожил жизнь, не зная своей страны. Прожил в суете, в спешке, в прокуренных мастерских. А страна работала до самозабвения, красавица страна, что светилась вокруг в тишине, в запахе полевых трав, освещенных солнцем с такой резкостью, что был виден каждый волосок на стебле репейника. – Дурак я, дурак, – бормотал Вермель. – Прозевал, прохлопал. Вот уж действительно несчастье открывает глаза.
В шесть часов утра пришел Пахомов, похудевший, спокойный, сказал, что его посылают военным корреспондентом на Южный фронт, что поезд отходит в час дня и что он получил телеграмму от Татьяны Андреевны. Он протянул телеграмму Вермелю. Вермель прочел:
«Уезжаю Эзель жду известий очень боюсь маму Машу случае необходимости помогите им крепко нежно целую Таня».
Тотчас неясная жажда действия, мучившая Верме-ля ночью, приобрела точную форму: он сейчас же поедет в Новгород! Немедленно!
– Зачем? – спросил Пахомов.
– Как зачем? – закричал Вермель. – Встряхнитесь, Миша! Честное слово, вы какой-то очумелый. Рядом война. Надо спасти в Новгороде все самое ценное. Я сейчас иду в академию. Я добьюсь, что меня пошлют в Новгород с полномочиями. Кстати, я помогу Варваре Гавриловне и Маше.
Старик уже гремел, волновался, он знал, что делать, и, как всегда в таких случаях, закипал от желания двигаться.
Пахомов ушел. Они условились встретиться в полдень на Октябрьском вокзале. Вермель поехал в Академию художеств. Оттуда он ездил в Смольный и вернулся домой возбужденный и строгий. В кармане у него лежал правительственный мандат на вывоз из Новгорода художественных музейных ценностей.
Вокзал был запружен военными. Вермель не сразу нашел Пахомова. Пахомов был уже в пилотке, в форме, с двумя шпалами на воротничке.
Мария Францевна, полная растерянная старушка, держала Пахомова за кожаный пояс. Накинутый наспех платок сползал у нее с головы.
– Мария Францевна, – говорил Пахомов, – вы запомните, милая. Надо отправить эту телеграмму на Эзель. Прямо отсюда, с вокзала. Сейчас же, как отойдет поезд. Хорошо? Живите спокойно. И если приедет Татьяна Андреевна, устройте ее у нас.
– Что ты говоришь, Миша? – укоризненно шептала Мария Францевна. – Будто я сама не знаю. Лишь бы она приехала. Нам вдвоем будет легче, Миша. Ты пиши, телеграфируй каждый день.
Вермель ехал в одном вагоне с Пахомовым до станции Чудово. Оттуда он думал пробраться в Новгород на пароходе по Волхову.
В Чудове они расстались. Пахомов высунулся из окна и смотрел на длинную дощатую платформу. Она потемнела от недавнего дождя. На платформе, кроме Вермеля и дежурного в красной фуражке, никого не было. Вермель махал шляпой.
Весь день Вермель дожидался парохода. По Волхову он плыл ночью. И всю ночь над рекой, сотрясая воздух, как бы сбривая яростным ревом берега, неслись на запад наши истребители.
Глава 4
Мария Альварес пригладила блестящие волосы. Ладони сделались липкими от водяной соленой пыли, осевшей на волосах.
Синие тяжелые волны били в скалу и уходили, перекатывая гальку. Каждый раз после наката волны в жаркий воздух влетал прохладный запах растревоженного морского дна – едкой соли, йода, гниющей травы.
Солнце стояло над Аю-Дагом, над колючим дубняком, жгло спину. В рыбачьем поселке Партените было безлюдно, сонно. Лениво стучал молотком по плите песчаника пыльный старик в автомобильных очках – вырубал на плите грубый узор, да смеялись на берегу пионеры.
Они пришли сюда из Артека ранним утром, купались, пили козье молоко, лазили по заросшим колючками руинам римской крепости, ловили ящериц, а теперь отдыхали на берегу. Они лежали так, что волна добегала только до их загорелых ног и уходила, оставляя на гальке прыгающих, как блохи, прозрачных бокоплавов.
Серафима Максимовна Швейцер – она с весны работала врачом в Артеке – сидела рядом с Марией Альварес и, улыбаясь, смотрела на нее. Ей нравилась молодая испанка, приехавшая в Артек из Москвы для работы с испанскими детьми.
Серафима Максимовна размышляла о сложной судьбе людей в наше время. Вот Альварес – дочь испанского аристократа, поэтесса, окончила католическую школу в Мадриде, бежала от генерала Франко, приехала к нам, нашла себе новую родину. Когда Мария приглаживала тяжелые волосы – а она делала это часто, – Серафима Максимовна думала, что в это время Мария, должно быть, вспоминает родину.
Сейчас Мария Альварес думала о том же, что и Серафима Максимовна, – о своей странной судьбе.
Детство прошло, как сплошное католическое богослужение. Дребезжание церковных колокольчиков, чугунные плиты собора, от них рвались чулки на коленях. Скучные каникулы в загородном доме разорившегося отца… Только белое солнце, одно только солнце на пыльной мебели, паркетах, в сухом саду, в сухом небе. Небо было, как средневековая картина, выцветшее, голубоватое, очень старое. И множество книг, оставшихся от деда. Они пересохли и раскрывались с треском, как склеенные. А раскрывшись, издавали сладковатый запах непроветренных, никем не читанных библиотек.
С книг все и началось – и увлечение поэзией, и знакомство с поэтами, журналистами, писателями, и первое воспоминание об одном из них. Он подарил Марии, тогда еще девочке, свою книгу и написал на