Александр Шеллер-Михайлов - Лес рубят - щепки летят
— А срам-то, срам-то какой! Вот уж пил покойный твой отец, а этакой морали не было… Что дядя-то теперь скажет? Все его корили, что вор, вор, а сами-то что… С нами-то что будет?
— Ничего не будет. Ложитесь спать.
Катерина Александровна говорила отрывисто и резко, едва сдерживая себя.
— Что ты, мать моя, да я ни за что не останусь одна… Мне бог знает что мерещиться будет…
— Положите в свою комнату кухарку… Я устала и иду спать.
Катерина Александровна вышла из комнаты матери и в передней столкнулась с Антоном. Он был одет в домашнюю холщовую блузу и, по-видимому, еще не ложился спать.
— Ты слышал? — спросила Катерина Александровна.
— Да, — ответил он. — Ты за себя спокойна?
Катерина Александровна отвечала утвердительно.
— Надо устроить так, чтобы Флегонт Матвеевич ничего не знал, — проговорил Антон. — Надо сказать, что Александр отправился неожиданно в командировку по службе. Ты мать успокоила?
— Она охает и жалуется на то, что мы осрамились на весь дом.
— А ты, конечно, разгорячилась?
— Не могу я… — начала Катерина Александровна. Антон покачал головой.
— Пора бы привыкнуть, — холодно и серьезно промолвил он.
Катерину Александровну поразил этот тон. До сих пор Антон вел себя сдержанно, больше слушал, чем говорил. Он, казалось, оставался здоровым и сильным ребенком, заботившимся больше о еде, о физических занятиях, об уроках, чем о той деятельности, о тех идеях, которые развивались вокруг него. Он почти не занимался в воскресных школах, не присутствовал на разных лекциях, литературных чтениях и вечерах кружка. Он не дичился знакомых, но редко являлся в их кружке по недостатку времени, которое почти все уходило на учебные занятия. Гимназическая наука давалась юноше сначала не особенно легко, а он, как все самолюбивые бедняки, более всего боялся замечаний и выговоров и настойчиво старался быть первым — это значило завоевать уважение и учителей, и товарищей, стоять выше даже тех из воспитанников, которые щеголяли своими тонкими и изящными нарядами и своими экипажами. Он не был юрким пролазом и хитрым пройдохой, он не мог подкупить ближних своими материальными свойствами и щедротами, но он успел сделаться любимцем всех при помощи своего неусыпного трудолюбия и прямого, откровенного характера. Товарищи не смеялись даже над его грубоватой неловкостью, не сердились на его иногда резкую откровенность. Он стоял как будто особняком, как будто сторонился от всех, но он очень хорошо знал, что во всех затруднительных случаях товарищи обратятся именно к нему за советом или за помощью. Его домашние видели, каким трудом покупались его успехи, видели, что он охотнее занимается в свободные часы струганием досок, колотием дров, столярной работой, чем беседами на их собраниях, и любили его, но считали все-таки ребенком, мальчиком, который, быть может, даже не вполне понимал серьезность всего происходящего вокруг него. Теперь впервые Катерина Александровна как бы угадала, что он знал и понимал происходившее лучше и яснее, чем казалось. Ее удивило даже его лицо, точно она впервые видела эти черты. Перед нею стоял уже не ребенок, а юноша, здоровый, сильный, с открытым и смелым выражением в больших голубых глазах. Крупные черты этого лица выражали спокойствие и прямодушие, от них веяло какой-то деревенской свежестью и неиспорченностью. Это лицо с первого взгляда казалось не только спокойным, но почти холодным, и только в глазах, в больших, откровенных синих глазах светились добродушие и мягкость. Даже юношеская неуклюжесть была полна своеобразной прелести. Она являлась скорее следствием неумения нежничать, непривычки быть в обществе, отсутствия хитрости, чем следствием грубости и черствости натуры. Сестра невольно протянула руку брату. Он крепко пожал ее своей широкой рукой.
— Ты ложись, — проговорил он. — Устала, я думаю. С матерью-то я переговорю.
— Ты ничего не поделаешь.
— Да тут и делать нечего. Скажу, что нужно молчать, если не хочет себе повредить. Ну, и будет молчать. Вы все препираетесь, доказываете, волнуетесь, а тут нужно поступать проще. Соврать, что нас всех с лица земли сотрут, если мы хоть одно слово скажем, ну, и будет безмолвствовать.
Брат простился с сестрой и прошел к матери. Она бросилась к нему с жалобами.
— Знаю, знаю! — отрывисто произнес он. — Только теперь не следует об этом говорить. Как только скажете хоть кому-нибудь, что случилось, сейчас самих же притянут, сообщницей сочтут. Вы лучше делайте вид, что ничего не знаете. Спросят: как? что? А вы отвечайте: уехал куда-то по делам. Спросят: кто приезжал? Отвечайте, что спали, что не знаете. Наша изба с краю — ничего не знаю, вот и весь ответ.
— Да как же, батюшка Антоша, — заохала Марья Дмитриевна.
— Да так же, маменька! Что ни спросят соседи, говорите: не знаю. На нет и суда нет! Чего нам в чужом пиру похмелье терпеть?
— Боюсь я… — начала Марья Дмитриевна.
— Трусиха вы у меня, как посмотрю я на вас, — добродушно рассмеялся сын. — Ложитесь-ка лучше спать; утро вечера мудренее. Будьте молодцом!
Он приласкал мать, как-то неумело и неуклюже, но в то же время задушевно погладив ее по голове, как ребенка. Старуха даже рассмеялась.
— Ишь ты меня, как ребенка, ублажаешь, — заметила она.
— Да разве мы все не дети? Вон Мафусаил больше девятисот лет жил, так мы перед ним совсем ребята, — пошутил сын.
— Истинно ребята, ничего-то не знаем, ровно впотьмах ходим, — вздохнула Марья Дмитриевна.
— Вот погодите, все после узнаем. А теперь отдохните.
Поговорив еще минут пять с матерью, Антон ушел в свою комнату, убедившись, что мать совершенно успокоилась. Довольно долго ходил он по комнате с нахмуренным лбом и озабоченным видом. Он думал, что будет с семьей. Потом вдруг передернул плечами и усмехнулся. «Ну, что ж, опять будем у старого корыта!» — промолвил он почти вслух и лег на постель. Ему припоминались строки из сказки Пушкина «Золотая рыбка», и по его губам скользнула улыбка. «Этого нужно было ждать, — думалось ему. — Это ничего. Сестре нужно сосредоточиться, отдохнуть… Да, отдохнуть… Только бы эти тревоги не слишком потрясли ее… Лучше бы было, если бы обошлось без них, если бы мирно удалось перейти на более определенный путь…» Ему вспомнились строфы любимого поэта, посвященные «памяти приятеля», где говорится, как эта «наивная и страстная душа, упорствуя, волнуясь и спеша», шла быстрыми шагами к высокой цели под влиянием своих страстных стремлений. «Да, сестра, Александр, все они принадлежали именно к числу таких людей, — думалось Антону. — Им нужно отдалиться на время от всего, что мучит и волнует их теперь. Так идти дальше невозможно. Тут слишком много увлечений и слишком мало расчетливости… Но когда же расчетливо и без увлечений совершается что-нибудь новое?.. Мы, может быть, пойдем спокойнее к одной какой-нибудь цели, но ведь мы освоились с новым, мы развились под влиянием этого нового…»
Он поднялся с постели и прошелся по комнате. «Только бы пережили они все это! — мелькнуло в его уме. — Пусть уедут, пусть отдохнут. Я с матерью проживу как-нибудь… Старухе тяжело будет очутиться опять у старого корыта… Надо будет работать, чтобы она не нуждалась…»
Он подошел к окну — на дворе было совсем светло. Он отворил окно и полной грудью дышал свежим утренним воздухом, слегка шевелившим его густые, русые кудри.
В выражении его лица не было и тени аффектации; в его голове не промелькнуло ни одной мысли о том, что ему предстоит «тернистый путь», что он должен будет «геройски выносить все невзгоды для спасения спокойствия старой матери», что «он берет на себя тяжелый крест»; в его сердце не было озлобления на то, что все так случилось, что «на их семью обрушились страшные бедствия». Он просто, без всякого драматизма, очень прозаично думал, как выйти из затруднительного положения и за что приняться на первых порах, чтобы вернее добыть копейку…
Семье пришлось пережить несколько тяжелых месяцев неизвестности. Наконец все разъяснилось: Прохоровым пришлось выехать из Петербурга…
VI
ЭПИЛОГ
Неслись дни за днями и уносили за собой и жгучие скорби и бурные радости прошлого, сменяя их менее страстными тревогами и надеждами. Крайности сгладились, затушевались. Все более или менее, так или иначе входило или вошло в обычную колею и прилаживалось к новым порядкам, бесповоротно вошедшим в жизнь, и только исподтишка негодовало или радовалось по поводу того, что еще не вошло в жизнь. Даже литература, это вечное отражение направления образованного меньшинства, приняла более спокойный тон. В ней появилось много людей, которые помещали свои произведения то в консервативных, то в прогрессивных журнальных органах, и, по-видимому, ни они, ни журнальные редакции не удивлялись этой способности работать в пользу двух различных направлений, этому стремлению поддерживать своими трудами в одно и то же время и успех консерваторов, и успех прогрессистов. Это не были перебежчики — это были либералы. Либерализм сделался господствующим оттенком. Те безымянные личности, которые едко смеялись над прогрессом с плясками, пением и свистом, стали такими же безымянными защитниками либеральных идей, те люди, которые под псевдонимной подписью ожесточенно бранили какого-нибудь молодого деятеля шестидесятых годов, стали хвалить его после смерти, переменив для большего удобства свой псевдоним, и бранили уже только тех, кто пережил его; кто под влиянием минутного страха прочел оду в каком-нибудь клубе, тот, успокоившись за свою участь, стал писать сатиры на тот же клуб; жгучая литературная полемика, бывшая выражением мнений известных партий, перестала иметь значение неизбежного, изо дня в день повторяющегося явления и стала повторяться только периодически «перед подпиской», в течение трех-четырех зимних месяцев, замолкая на остальные восемь-девять месяцев; и главную роль стала играть в ней не идея, а личность; общество, следившее прежде за свистом полемических статей с напряженным и тревожным вниманием, стало теперь смотреть на полемические полексизмы с улыбкой благодушествующего после обеда человека, которому любопытно посмотреть, как «отделают друг друга временнообязанные враги». Хуже ли, лучше ли стало этим людям от этих полюбовных сделок — не знаем, но они думают, что им так живется спокойнее. И благо им!