Виталий Закруткин - Сотворение мира
Дмитрий Данилович проговорил сухо:
— Я обо всем думал и все взвесил, Илья Михайлович. Другого выхода у меня нет. Дети подросли, учатся все, скоро получат разные специальности. В деревне они работать не будут. Может, только один старший, он в сельскохозяйственном техникуме. Ну да разве свет клином сошелся на огнищанском колхозе? Закончит техникум, назначат его куда-нибудь. А я стареть начал, жена нездорова, ей настоящее лечение нужно…
Длугач бесцельно переложил картонные папки на столе, повертел в руках карандаш. Он ценил и уважал фельдшера Ставрова, и ему очень не хотелось расставаться с ним.
— Ну а с этим самым твоим имуществом… — сказал Длугач. — Чего ж ты сам себя лишаешь всего, что нажил честным трудом? К чему, скажи ты мне, колхозу такие подарки?
— А куда я все это дену? — угрюмо спросил Дмитрий Данилович.
— Как куда? Продать можно. Или гроши тебе не нужны?
— Кто сейчас купит коней или косилку? — махнув рукой, сказал Дмитрий Данилович. — Каждый понимает, что все равно и коня, и плуг, и все такое прочее придется в колхоз отдать.
Зорко глянув на похудевшего, мрачного фельдшера, Длугач вдруг спросил:
— Ты, Данилыч, случаем того… не забоялся ли, что под раскулачивание можешь попасть? Л? Так это, я тебе скажу, беспокойство напрасное.
— А что? — вызывающе сказал Дмитрий Данилович. — Хозяйство у меня подходящее, можете и раскулачить, если есть желание.
Длугач усмехнулся:
— Чудак человек… Дело тут не в желании. У нас есть указание: сельских учителей и прочих специалистов, которые работают в деревне, ни в коем случае не раскулачивать, даже если бы у них было доброе хозяйство. Ясно?
— Раскулачивания, Илья Михайлович, я не боюсь, — сказал Дмитрий Данилович, — не такое у меня хозяйство, чтобы его зачислить в списки кулацких. Просто мне нельзя здесь больше оставаться. Нет у меня тут никакой цели. Понимаете? Пока надо было спасать от голода семью, я трудился, ночей недосыпал, даже самых малых детей заставлял работать. Прошли годы, дети выросли, скоро разъедутся в разные стороны. Что же мне остается делать?
— А разве лечить людей — это, по-твоему, не цель или не работа? — сухо произнес Длугач. — Или же ты, Данилыч, полагаешь, что кто-нибудь тебя силком в колхоз загонит и заставит гнуть спину в поле?
Дмитрий Данилович укоризненно взглянул на председателя сельсовета:
— Зря вы стараетесь меня обидеть, Илья Михайлович. Конечно, лечить огнищан — это почетная для меня и важная задача. И я бы остался здесь, если бы…
— Если бы что, товарищ фершал?
— Если бы я смог смотреть со стороны и спокойно мириться с тем, как будут работать в колхозе такие отъявленные лодыри, как Тютин и его жена, как поля позарастают бурьянами, а скотина будет стоять нечищеная, некормленая и непоеная. Будь я помоложе и поздоровее, тогда ладно, а при моем возрасте к чему мне эта музыка?
— Ты что же, Данилыч, в колхозы не веришь, что ли? — спросил Длугач. — Или же полагаешь, что заместо доброго, хозяйского колхоза у нас будет шарашкина контора?
Дмитрий Данилович поднялся с табурета, шагнул к столу.
— В колхозы я верю, дорогой Илья Михайлович. Верю и в то, что в Огнищанке когда-нибудь будет хороший, передовой колхоз. Но я знаю, сколько в первые годы будет в этом колхозе неполадок, грызни, бесхозяйственности, попыток спрятаться за спину другого. Терпеть все это при моем характере я не смогу… — Он помолчал и добавил грустно: — Потом, Илья Михайлович, назначение мое уже состоялось, так что теперь поздно говорить. Скажу только одно: мне очень жалко расставаться с Огнищанкой. Я привык к огнищанским полям, к людям и, может быть, когда-нибудь, если буду жив, вернусь сюда…
Длугач тоже поднялся, подошел к Дмитрию Даниловичу, положил руку ему на плечо.
— Ну что ж, Данилыч, — сказал он, — прощевай, путь тебе добрый. Насчет имущества — это ты решай сам, мы тебя неволить не станем. Ежели решение твое твердое, то перед отъездом зайди скажи, мы пошлем комиссию, нехай примет по твоему желанию. Да не уезжай так, чтоб мы не знали, надо же проводить тебя как положено: доброй чаркой водки и добрым словом… — Обняв Дмитрия Даниловича, Длугач продолжал: — Жалко мне, что ты уезжаешь. Время настает такое, что дел невпроворот. Ну да ладно. У каждого, как говорится, своя судьба…
В этот день Дмитрий Данилович рассказал наконец Настасье Мартыновне о своем письме наркому, об ответе из Москвы и о заявлении, поданном в сельсовет. Она вначале заплакала, задумалась, а потом спросила:
— Как же ты оставляешь колхозу все нажитое? На какие же деньги мы будем добираться до Дальнего Востока? Чем станем питаться в дороге? Ты об этом подумал? И как поступить с детьми?
— Не хнычь! — раздраженно сказал Дмитрий Данилович. — Можно продать телку, кабана, кур, кровати, столы, все лишнее барахло. Кроме того, я получу подъемные деньги на себя и на семью. А дети? Что ж, заберем их с собой. На Дальнем Востоке тоже есть и рабфаки, и школы. Тут до лета останется один Андрей. Летом он закончит свой техникум, сдаст экзамены, получит аттестат и приедет к нам.
— А вдруг его назначат куда-нибудь в другое место? — с тревогой в голосе спросила Настасья Мартыновна.
— Если он сейчас попросится на Дальний Восток, его с удовольствием пошлют туда, — сказал Дмитрий Данилович, — в Москву или Ленинград не послали бы, а к черту на кулички — пожалуйста, никто удерживать не будет…
С этого дня в семье Ставровых начались сборы. Впрочем, к отъезду готовилась одна Настасья Мартыновна. Она отвела на пустопольский базар телку-двухлетку, с помощью деда Силыча отвезла и выгодно продала откормленного кабана, полсотни кур, пять мешков лущеной кукурузы. Демид Плахотин купил у нее кровати, буфет и сундук; Шабриха, которая собиралась выдавать замуж Васку и готовила ей приданое, сторговала у Настасьи Мартыновны стол, стулья, посуду.
Что касается Дмитрия Даниловича, то он ни во что не вмешивался и ходил чернее тучи. Чем больше вещей исчезало из дома и более пустыми становились комнаты, тем больше мрачнел Дмитрий Данилович. Как только Настасья Мартыновна собиралась ехать на базар или приводила домой кого-нибудь из покупателей, он надевал полушубок, шапку и уходил в поле, чтобы не видеть, как день за днем исчезает все, что годами наживалось его семьей.
Подолгу стоял он над засеянным с осени полем и, погруженный в думы, не видел ни чуть присыпанной снежком зеленой озимки, ни темнеющего вдали леса, ни облаков, которые равнодушно проплывали над холодной, скованной морозом землей.
Задавая корм кобылам, он старался не смотреть на них, не мог слышать их тихого приветственного ржания, старался поскорее убрать конюшню и уйти куда-нибудь. Лошадей Дмитрий Данилович любил без памяти, баловал их и гордился ими. Все три кобылы стояли сейчас с округлыми, тяжелыми животами, весной они должны были ожеребиться, и Дмитрий Данилович, на минуту представив, как кто-то чужой, бездушный и жестокий человек, наваливает на телегу непосильный для его любимиц груз и как отощавшие от бескормицы кобылы спотыкаются и падают на дорогу, роняя с удил кровавую пену, стонал от боли и жалости и убегал, бормоча сквозь зубы:
— Хотя бы скорее все это кончилось, у меня уже сил нет…
Теперь, в эту тревожную зиму, Дмитрию Даниловичу казалось, что пустеющий дом, в котором он жил, и конюшня, и до каждого камня знакомый двор напоминают место, откуда вот-вот вынесут покойника и под унылый вой ветра и причитания метели понесут по снежной долине, и все вокруг осиротеет, притихнет и замрет от горя и печали в холодной зимней мгле.
2Он ждал этой ослепительной вспышки огня, страшного грома, неминуемой смерти и потому, чуя, что смерть уже за спиной, перед самым выстрелом рванулся вправо, на секунду припал к холодной земле и резкими скачками понесся к синеющей опушке леса. Картечь слегка обожгла ему левый бок, но он не почувствовал боли и не умерил бега до тех пор, пока густая чаща молодого подлеска не скрыла его. И на этот раз одноухий волк спасся от гибели.
Добежав до кромки поросшего терновником оврага, он присел, насторожил острое ухо, тревожно оглянулся. Вокруг никого не было, только шумел ветер. Волк разомкнул челюсти, высунул язык, несколько раз ткнулся носом в бок, разыскивая ноющую боль под левой лопаткой, потом стал лизать снег. Мелкий сыпучий снег недавно выпал и, разнесенный ветром, редкими пятнами лежал по яристому краю оврага.
В длинном извилистом овраге одноухому волку были знакомы каждый куст, каждая протоптанная зверями тропа. Тут, в крутой отрожине, под корневищем сухого вяза, скрытое буреломом от людских глаз, темнело глубокое логово, в котором рождались предки одноухого волка, родился он сам и родились его дети. Никто не знал, сколько зарезанной в свирепых набегах живой твари — овец, телят, гусей, кур, зайцев, собак — было съедено вдалеке от потаенного темного логова вечно голодным, ненасытным родом одноухого волка. Лишь раскиданные по кустам и каменистым ложбинам белые кости оставались памятником кровавых пиров.