Виталий Закруткин - Сотворение мира
— Ну, скажи, разве ты не дикарь?
Снова присев на скамью, Андрей взял Елину руку и, порывисто поглаживая ее, ощущая ладонью теплую и гладкую кожу этой самой дорогой, самой любимой сейчас для него руки, заговорил хрипловато:
— Елка! Выходи за меня замуж! Честное слово! Ты ведь видишь, ты не можешь не видеть, как я тебя люблю… Я всегда буду любить тебя, всю жизнь… Мы уедем с тобой далеко-далеко, будем работать, будем помогать людям… Ты странная, Елка. Ты не любишь меня… Мне кажется, что ты вообще никогда никого не полюбишь, потому что ты любуешься только собой, своим красивым лицом, глазами, фигурой. Поэтому ты часами торчишь перед зеркалом и всегда держишься так, будто ты на сцене и на тебя смотрит весь мир…
— Дурак ты, Андрей, — спокойно сказала Еля, дурак и самый настоящий дикарь. Чего это тебе поперек дороги зеркало стало? Вот я и сейчас достану зеркальце и буду приводить себя в порядок. Так делают все.
Она щелкнула перламутровым замком модной сумочки, ловким движением вынула крохотное зеркальце, гребенку, губную помаду, разложила все это на скамье и стала прихорашиваться, кокетливо улыбаясь. Андрей молча смотрел на нее.
— Ну ладно, — сказал он, — зеркальце, пожалуй, девушке нужно, гребенка тоже, с духами можно примириться. Но скажи, пожалуйста, зачем портишь себе губы этой дрянью? Рот, милая моя Елочка, у тебя и так немножко великоват, а ты еще раскрашиваешь его помадой какого-то идиотского помидорного цвета.
Склонив голову, Еля секунду полюбовалась собой, уложила все свои вещицы в сумочку, поднялась со скамьи и сказала с прежним спокойствием:
— Похвальный тон, милый мой жених! Интересно, как бы ты заговорил со мной, если бы я действительно вышла за тебя замуж? Наверное, с плеткой в руках?
— Что ты, Еля, — смутился Андрей, — это я просто так. Тебе не надо украшать себя, ты и без украшений самая красивая.
— Спасибо.
Издалека послышался звонкий голос Али, она звала по-ДРУГУ.
— Меня ищут, пошли, — сказала Еля.
Андрей тронул ее за рукав:
— Прошу тебя, подожди.
Оглянувшись, он прижался губами к ее щеке, и она не оттолкнула его, не отстранилась, и он навсегда запомнил этот счастливый для него осенний день в безлюдном, роняющем листья саду…
6О том, что Максим Селищев жив и здоров, что он оказался во Франции, в департаменте Ланды, семья Ставровых узнала из письма Андрея. Настасья Мартыновна, прочитав письмо, всплеснула руками, заплакала навзрыд и только, давясь слезами, шептала:
— Ой, боже мой, боже мой… братик нашелся… нашелся бедный мой братик, горемычный мой…
Федя — из всех молодых Ставровых он один в эти дни оказался дома — по своему возрасту не помнил дядю Максима и потому отнесся к письму Андрея спокойно.
Дмитрий Данилович ходил, заложив руки за спину, и хмурился.
— Как же мы Таечке об этом скажем? — заволновалась Настасья Мартыновна. — Бедная девочка с ума может сойти от радости. Ведь все эти годы она одна верила, что ее отец жив… Надо сразу же написать ей и Максиму…
Она вскочила, засуетилась.
— Федя, дай мне листок бумаги.
Волнение и суетливость жены не понравились Дмитрию Даниловичу. Ему в эту пору было не до Максима. Больше того, известие о том, что его пропавший без вести шурин, бывший белоказачий офицер, не только остался живым, но и стал эмигрантом, напугало и встревожило Дмитрия Даниловича.
— Подожди, Настя, — жестко сказал он. — Ты знаешь, что я всегда любил Максима и считал его порядочным человеком. Я рад, что он жив. Но нужно ли писать ему сейчас? За всеми заграничными письмами следят. Надвигается сплошная коллективизация, вот-вот начнется раскулачивание. Все это не обойдется без борьбы и без крови… Ты что же, своим письмом хочешь поставить нас всех под удар и погубить детей?
Настасья Мартыновна побледнела.
— Как же так? — пробормотала она растерянно. — Мы почти десять лет не знали о Максиме ничего, ждали, надеялись… И потом, Тая, родная его дочка… Марина умерла… На всем свете их, близких, осталось только двое, и они оба ничего не знают друг о друге… Как же можно молчать? Как можно скрывать от Таи, что ее отец жив?
Дмитрий Данилович постоял у окна, посмотрел на заснеженный двор, на покрытую снеговой шапкой скирду соломы. Мысли его уже были далеко от жены, от Максима, от всего, что сейчас происходило в его семье.
— Черт с вами, делайте что хотите, — сказал он, махнув рукой.
Когда Дмитрий Данилович вышел, надев полушубок и сердито хлопнув дверью, Настасья Мартыновна кинулась к Феде.
— Феденька, сыночек, — запричитала она, — пока отца нет, спиши адрес дяди Максима, а как вернешься в Пустополье, отдай Тае, пусть она напишет… ей ничего не будет за то, что она напишет письмо родному отцу.
— Хорошо, мама, — пообещал Федя, — я обязательно скажу Тае, то-то она обрадуется.
Он еще раз внимательно прочитал письмо Андрея, аккуратно переписал адрес Максима и листок с адресом положил в карман куртки.
— Ты, мама, не беспокойся, — сказал он, — отец ничего не будет знать…
Между тем Дмитрий Данилович, сунув руки в карманы старого потертого полушубка и потупив голову, бесцельно шагал по протоптанной в снегу тропинке между конюшней и скирдой соломы. Тяжкие мысли одолевали его. После приезда детей на каникулы прошлой весной и после разговора о том, вступать ли им, Ставровым, в колхоз, который, конечно, в Огнищанке будет организован в ближайшее время, Дмитрий Данилович понял, что и у жены, и у детей свои планы, что все они по-разному наметили свой жизненный путь и что, значит, как это ни тяжело и ни жалко, пришла пора прощаться с Огнищанкой, с землей, с конями и коровами, бросать все то, чем они жили почти десять лет, и уезжать неведомо куда.
В ту весну Дмитрий Данилович долго и мучительно думал обо всем этом, тщетно искал выход, который позволил бы семье остаться в Огнищанке и не расставаться с этой глухой, затерянной среди холмов деревушкой, с ее людьми, с землей. Но выхода Дмитрий Данилович не находил, наперекор семье идти не хотел и потому в одну из дождливых осенних ночей, когда наморенная за день Настасья Мартыновна крепко уснула, он заперся в амбулатории и написал письмо наркому здравоохранения.
«Дорогой товарищ нарком, — писал Дмитрий Данилович, — я прошу Вас дочитать мое письмо до конца и помочь мне найти выход из того трудного положения, в котором я оказался. Я родился в бедной крестьянской семье на Волге, в детстве батрачил у местного кулака, учился в церковноприходской школе, а потом в высшем начальном училище, которое не мог закончить по бедности. В 1913 году был призван в царскую армию и направлен в военно-фельдшерскую школу, которую успешно закончил. Всю империалистическую войну провел на фронте, ротным фельдшером, был ранен и награжден тремя медалями. В гражданской войне участвовал на стороне красных, будучи батальонным фельдшером.
В зиму 1920/21 года я был демобилизован и вернулся в родное село на Волгу, где жила моя семья — жена и четверо детей, а также мои родители и все родственники.
Дома я застал только разорение, голод и смерть. Ни у кого не оставалось ни куска хлеба, ни горсти зерна. Люди съели последний подыхающий от бескормицы скот, коней, кур, собак, кошек и стали умирать от голода десятками. Мои дети в эту пору питались древесной корой, им варили кожу от конской упряжи. Чтобы спасти семью, я покинул село и вместе с женой и детьми, с умирающим отцом, с невесткой и ее маленькой дочкой уехал куда глаза глядят…
Так в конце зимы 1921 года мы случайно оказались в деревне Огнищанке, Пустопольской волости, Ржанского уезда, где я получил место фельдшера. Голод мы пережили, только отец мой умер от истощения. Весной 1922 года Огнищанский сельсовет укрепил за мной землю, всего десять с половиной десятин — по полторы десятины на душу…
Но что я мог сделать с этой землей, если у меня не было ни коня, ни плуга, ни телеги, не было даже лопаты? Я мор только выйти на этот выделенный мне Советской властью участок земли, стать на меже, кусать локти и плакать от бессилия…
И все же, как говорится, мир оказался не без добрых людей. Двух выбракованных, разбитых на ноги меринов мне оставил красный командир-латыш из проходившей через деревню воинской части. Огнищанские жители, благодарные мне за то, что я, не зная отдыха, бескорыстно и безотказно оказывал им медицинскую помощь, поделились со мной кто чем мог: один, отпахавшись сам, одолжил мне для пахоты свой плужок, другой — упряжь, а многие, отрывая от себя последнее и жалея моих голодных детей, давали семена для посева: кто ведерко пшеницы, ячменя или ржи, кто мешок кукурузы…
И вот прошло семь лет. Год от года, занимаясь крестьянским хозяйством, мы стали жить лучше: забыли про голод, оделись, обулись. Всего этого моя семья достигла своим трудом. Мы недосыпали ночей, работали от рассвета до темноты, руки наши и сейчас корявые и жесткие от мозолей…