Ефим Дорош - Дождливое лето
Конечно, я не могу согласиться с нашими деревенскими женщинами, хотя понимаю, что в чем-то они правы, — семья не воспитала в Пелагее сколько-нибудь твердых нравственных правил, представлений о порядочности, честности, как это случилось, например, с сыновьями той же Натальи Кузьминичны. Диву даешься, но Виктор и Андрей, почти ровесники Пелагеи, выросшие в тех же деревенских условиях, выглядят людьми иного времени, иного социального слоя. Правильнее сказать, что и они, и Николай Леонидович, и многие другие молодые деревенские люди в возрасте от двадцати до тридцати лет, с которыми я встречаюсь, что все они представляют собою тип современного крестьянина, тогда как Пелагея словно бы явилась из прошлого.
Пелагея грамотна, но благом этим почти не пользуется, потому что нет у нее ни времени, ни привычки к чтению. У нее все права советского гражданина, но ей до них дела нет, если не считать того, что она в горло вгрызется каждому, кто посягнет на ее усадьбу, обсчитает трудоднями или, допустим такой невероятный случай, задержит выплату пособия на детей. Вот ее судили, за кражу колхозного молока, но стыда особенного она не испытывает — не у людей ведь украла, в колхозе — и переживает эту свою судимость только лишь как-беду, неудачу, невезение… Нельзя все же сказать, чтобы она была совсем равнодушна к своему колхозу; она и на собрании покричит, и у колодца посудачит с бабами о колхозных делах, но дела эти не очень-то понимает. Общественное добро представляется Пелагее неким мирским пирогом, от которого не худо бы отхватить кусок побольше, а что до всякого другого, о чем говорят на собраниях всякого рода «представители», — впрочем, весьма редко выступающие перед Пелагеей, — то в это она не вникает, поскольку не видит от их слов прямой для себя пользы.
Так что же, во всем этом виноват вздорный старичонка Мараций?!
Эта молодая женщина, с крепким, золотистым, будто из необожженной глины телом языческого божка и угрюмым, но смышленым взглядом, оставила надежду выйти замуж, особенно после того, как прижила без мужа двоих детей. Она лишена многих радостей, доступных ее сверстницам. У нее осталась одна у лишь работа, преследующая только одну цель — прокормить, одеть и обуть себя и семью. И вся живость ее ума — а Пелагея неглупа, — вся сообразительность, находчивость, догадливость, которые при должном воспитании могли быть направлены на пользу многим, тем самым и ей на пользу, и семье, переработались у нее постепенно в хищную, упрямую добычливость.
Неужто и в этом во всем повинен один Мараций?
Отчасти я могу взять сторону наших деревенских женщин, когда они рассуждают о дурном семени, о яблочке, не способном откатиться далеко от яблони… Но не это занимает меня, а то, повторяю, что никому, по совести говоря, нет дела до Пелагеи. Конечно, если бы она голодала со своими детьми, если бы кто-нибудь из них тяжело заболел или случился пожар, тогда бы и соседи, и колхоз, и существующие для этого учреждения приняли в судьбе Пелагеи посильное участие. А все то, что занозой входит в меня сейчас, когда я думаю о внучке Марация, все это не повод для сочувствия и помощи со стороны соседей, колхоза, учреждения. Да если бы любая наша баба догадалась, о чем я думаю, покамест она со всеми подробностями рассказывает мне, как судили Пелагею из Жаворонков, то это бы ее удивило до чрезвычайности: «Вона, нашел заботу!»
В сущности, ведь и самой Пелагее до себя никакого дела нет, если не считать забот материальных. Она способна представить себе, что могла бы жить лучше, то есть больше зарабатывать, иметь мужа, но она едва ли способна вообразить, что могла бы стать иной, более развитой, культурной, заинтересованной в общественной жизни, в том, что происходит в мире, понимающей радости, какие приносят литература, искусство, знакомство с научными открытиями… Да подумай я вслух обо всем этом, меньше того — выскажи я соображение, что из Пелагеи, если послать ее на курсы, выработается неплохой бригадир, меня не только наши деревенские женщины засмеяли бы: «Это из ворихи-то!» — сама Пелагея слушать не стала бы, потому что невысокого о себе мнения.
И тут я невольно вспоминаю партийную организацию района.
Я хорошо представляю себе при этом, как Василий Васильевич, в силу наших с ним добрых отношений, ругнувшись, откровенно сказал бы мне, изложи я ему все, что здесь записал: «И за это отвечать? Какая-то там бабенка проворовалась, а райком виноват!»
Да, виноват, потому что коммунисты за все в ответе.
Райгородский райком, замечал я в течение ряда лет, по преимуществу занят производственной стороной деревенской жизни, но не столько процессом производства, организацией его, способами и методами работы, сколько результатом, итогом — тем, как скоро посеяли или убрали, количеством сданной продукции. И вот я думаю, что если бы райком занимался производством главным образом со стороны его организации, решая вместе с людьми не только вопросы текущие, но и коренные, без которых не обеспечить завтрашнего дня, то уже одним этим он каждодневно воспитывал бы людей, попутно освобождаясь от множества мелких хозяйственных забот. Сколько раз, скажем, когда наступает время жатвы, звонят из райкома в Ужбол, вызывают в город председателя, командируют сюда часа на три кого-либо из руководящих работников, словно это впервые случилось, что на земле уродился хлеб. Но еще никогда не было, чтобы в колхоз приехал на неделю какой-нибудь ответственный товарищ, пожил бы здесь, помог бы людям раз и навсегда решить ту или иную проблему, чтобы на будущее уже не возвращаться к ней. А ведь только так можно каждый раз несколько продвинуть вперед хозяйство. И лишь постоянное общение с развитыми, бывалыми людьми способно пробудить в той же Пёлагее лучшие черты ее натуры, убрать, сгладить дурные. Люди, подобно камням, обтесываются друг об друга, и товарищ, поживи он у нас, тоже бы научился кое-чему.
Случись такое, у райкома достало бы времени добавить еще и другие воспитательные средства, которых не так уж мало в Райгороде.
От нашего колхоза всего только шесть километров до города, однако никому еще не пришло в голову свозить Пелагею в кремль, рассказать ей о дивных памятниках его, об истории Рай-города, сходить с нею на паточный завод, на цикорную фабрику, поехать на консервный завод. Именно для этих предприятий колхоз выращивает зеленый горошек, огурцы, помидоры, картофель, цикорий, и Пелагее было бы любопытно посмотреть, как все это перерабатывается в консервах, патоку… Встречи с незнакомыми людьми, и не на базаре, где отношения определяются рублем, а вот так, будто в гости пришла, само по себе производство, неожиданное, новое для Пелагеи, а потому праздничное, наконец, то, что во всем этом нет корысти, будничной заботы, — да это не только развлекло бы Пелагею, скрасило бы ее однообразную жизнь, что не так уж мало, но еще и шевельнуло бы нечто в ее сознании, стало бы побудительным толчком к возникновению неких гражданских чувств, мыслей.
А лекторы, которых немало в городе, а зрелище спортивных соревнований на городском стадионе, а газета, которая могла бы хоть половину страницы в каждом номере отвести под простой, понятный разговор с Пелагеей об ее детях, о всяких интересных событиях, о научных новостях, да чтобы заметки печатались крупными буквами, потому что Пелагея, как и многие ее сверстницы, кончила только четыре класса.
Да что толковать, если за все двадцать шесть лет своей жизни Пелагея, обитая неподалеку от озера, ни разу не покаталась на лодке и никому в Райгороде не пришло в голову организовать такую прогулку.
При всем этом не следует преуменьшать и пагубного влияния Марация, то есть тех темных, подчас даже диких сторон деревенской жизни, какие еще существуют. Разве не дико, что Пелагея, когда воровала молоко, выручала едва ли больше, чем она стала бы зарабатывать, скармливая это молоко поросятам.
* * *Сегодняшний день — какая-то коллекция дождей, собранных из различных времен года. Утром, задев нас только краем своим, прошла грозовая туча, погромыхивало где-то над полями, а в село угодило несколько крупных, летевших наискосок дождевых капель. Потом выглянуло солнце, и вдруг на нас обрушился ослепляющий, шумный, оглушивший землю летний ливень. Постепенно затихая, словно утомившись, он перешел в частый, пополам с солнцем грибной дождик. Но вот померкло сверкание капель, становилось темнее, будто день стремительно укорачивался, дождь начинал казаться сереньким и теплым майским дождиком, чему не так трудно было поверить, если посмотреть на сочную по-весеннему траву, на свежие листья деревьев. Исподволь похолодало, дождь умерил свою силу, едва приметная липкая осенняя морось, по временам колеблемая ветром, заполнила пространство между небом и землей. Оставалась еще надежда, что ветер, усилившись, разгонит тучи, а с ними уйдет и этот странный для июля дождь. Но он сеялся и сеялся, покуда не случилось так, что о дожде этом уже нельзя было сказать, что он моросит, — лил слякотный, холодный, нескончаемый осенний дождь.