Петр Краснов - На своей земле: Молодая проза Оренбуржья
— Ты чего хотел-то? — тихо спросила Розка. — Чего с яблонькой-то затевался? — Витюха не шевелился: — Че молчишь-то? Мог бы и объяснить, кажется.
Витюха повел плечами, но поворачиваться не стал, обращаясь к раскрытой уборной.
— Могла бы и сама догадаться. Стал бы я просто так возиться, — и его удивил собственный обиженный, но какой-то уверенный голос, он обернулся. — Ты хоть вспоминаешь когда теткин Дарьин сад, а? Ты хоть время то вспоминаешь? А я вот вспомнил...
Сжимая в опущенной руке яблоневые веточки, Розка глядела на него не мигая, и вдруг губы ее стали кривиться.
— Ты... так и думаешь, что Васька не твой?
Витюха опешил. Он так не думал, он вообще никогда так не думал! Розка шмыгнула носом.
— Ты что, не веришь, что он недоношенный родился, да? Как твоя мать, да?
Похоже, она уже готова была или разреветься в голос, или кинуться бежать куда-то, сделалась какой-то маленькой и жалкой, нос ее уродливо покраснел и распух. Витюха почесал ладони. Нарочно она, что ли, придумала?
— Розк, ты чего? Я же про другое. Я же... Ты помнишь, мы это самое... спали там под яблоней во времянке в этой. Холодно в мае еще было, а мы — под тулуп. Ты щекоталась еще... А потом, в июне, яблоки зеленые ели. Помнишь, ты еще это... а? — он беспомощно посмотрел на жену, понимая, что ни розыгрыша, ни чего еще тут нет. — А Васька мой, конечно. Наш, чего ты? Нам-то лучше знать. Это они все...
Непривычно и неловко было говорить все это, лучше бы Розка ругачку затеяла, чем это мокрое дело. И с чего она раскисла? Чай, не первый год живут.
А Розка уже плакала по-настоящему и все сжимала эти чертовы веточки. Витюха шевельнулся, хотел как-то успокоить ее, но не сумел придумать ничего подходящего и закурил, глядя на разбредавшихся кур.
Кое-как Розка успокоилась сама, отерлась платком и криво усмехнулась.
— Давно мы с тобой в баню вместе не ходили, — сказала вдруг. — Суббота ведь нынче.
— Ну да, щас я воды натаскаю, — сорвался Витюха. — Щас.
— Погоди, фуфайку хоть надень.
— Хо! Да ведь весна же, елки зеленые!
В контору Витюха пришел уже под конец наряда. Механик Володин, выразительно оглядев его, хотел что-то такое сказать, но раздумал и стал дальше излагать свой план переброски горючего и техники в зареченскую бригаду.
А после наряда пошли на последний осмотр сеялок, на раскрепление. Витюха тоже получил агрегат, тоже лазал под тягами, проверял сошники, опускал и поднимал маркеры, пробуя гидросистему, что-то говорил, матерился беззлобно, по привычке, знакомился с напарникам, курсантом из СПТУ, а в голове у него все продолжался разговор с женой за завтраком.
— Тридцать четыре мне, — сказала тогда Розка. — А какой он, бабий век-то? Да и Васька на ноги стал, дома вон не живет, — она помолчала, глядя в сторону. — Дочку бы мне, помощницу, — выдохнула чуть слышно.
Припоминая все это теперь, за работой, Витюха то и дело ухмылялся и мотал головой, не в силах постичь всего сразу. Что-то непривычно большое и радостное наполняло его душу, а он чувствовал это так, как чувствуют голод или жажду.
АЛЕКСАНДР АВЕРЬЯНОВ
БЕРЕЗА, РАСТУЩАЯ ВЕТВЯМИ ВНИЗ
За окнами гостиничного номера был парк. Солнце просвечивало светло-зеленые листья, черные стволы казались опаленными. Жужжали машинки для стрижки газонов.
Миронов пошел к морю. Оно было загорожено парком, приморскими строениями и дюнами. Но его дыхание, пронизывающее даже в солнечный день, ощущалось далеко.
Он сел на скамью, утонувшую в песке, и никак не мог ощутить воздуха, настолько он был легок и чист. И воздух, и море, неизвестно где переходящее в небо, и небо, неизвестно где переходящее в море, рождали чувство отъединенности от непривычного и только что открытого мира; он представил себя чем-то вроде металлического шарика, случайно попавшего в белую-белую морскую пену.
Вечером Миронов поехал за город в корчму, о ней он слышал еще в поезде. На темных бревенчатых стенах корчмы висели хомуты, подковы, седла, на длинных столах стаяла глиняная посуда, окруженная темно-красными треугольными салфетками.
Он пристроился на широченной лавке рядом с пожилым мужчиной. У мужчины были огромные седые бакенбарды, он медленно пил ликер и изредка поглядывал по сторонам. Миронов ковырял рыбу, обложенную разноцветной снедью.
— Я вижу, вы русский, — сказал мужчина с улыбкой. — Многие русские не умеют есть рыбу. — Он протянул руку Миронову:
— Меня зовут Хейно. Хейно Вирсмаа. Я жду друга, мы иногда здесь встречаемся и пьем «Вана-Таллин». — Хейно хорошо говорил по-русски. — Совсем немного «Старого Таллина» и прошлое становится как на ладони. Нам есть о чем поговорить, мы вместе воевали. Вы слышали про эстонский корпус?
— Слышал, — сказал Миронов. — Но мало.
— Очень хорошо, что слышали. Тогда мы можем выпить за нашу роту. Вы знаете, какая у нас была рота? Нет, конечно. Но выпить мы все равно можем, ведь я отлично знал парней из нашей роты.
— За парней, — серьезно сказал Миронов.
— А теперь я покажу, как едят рыбу, и вы поймете, что это тоже надо уметь. Не всем туристам удается.
— Я не турист, — возразил Миронов. — Я приехал, чтобы найти могилу отца. Он здесь воевал. Пропал без вести. Отсюда последнее письмо.
Хейно отодвинул блюдо и перешел на «ты».
— Тогда почему же мы занимается пустяками? Я болтаю про эту противную рыбу, а ты молчишь. Скажи, разве можно молчать, когда приезжаешь в Эстонию по такому делу? — Он дернул распушившиеся бакенбарды. — Как звали твоего отца?
— Андрей. Миронов Андрей.
— В каком году он пропал?
— В сорок первом при отступлении.
Хейно сморщил большой лоб:
— Тогда многие пропадали без вести. Многие. Я помню то время. Мы столкнули Пятса и Лайдонера[1] и только начали приходить в себя, а тут — война. Эстонцы не хотели пятсов и лайдонеров, не хотел и я, поэтому записался в ополчение... Потом из таких, как мы, сформировали эстонский стрелковый корпус. Под Великими Луками мы показали, как относимся к немцам. Ты слышал про Великие Луки? Ну, конечно же, слышал... Я пришел сюда в сорок четвертом, и здесь меня ранило. А так хотелось побывать в Берлине... В какой части воевал твой отец?
Миронов назвал.
— Нет, сразу не вспомню. Но все равно мы можем выпить за отца и за часть, в которой он воевал. «Вана-Таллин» для этого не годится. Выпьем по русскому обычаю. Русские пьют за друзей водку. А разве мы не друзья с твоим отцом, если мы воевали за одну землю?
Хейно неумело выпил и потом долго не мог говорить.
— Эти салфетки, — сказал наконец Хейно, — они как те письма в сорок третьем.
— Что?
— Я вез почту на машине, в кузове сидело трое. Нас обстреляли с воздуха... Потом, когда сортировали письма, все треугольники были в крови. Такие же точно треугольники... — Он положил голову на кулак.
Миронов подумал, что слова неуместны.
Вернувшись в гостиницу, он завернулся в плед и сел в кресло около окна. Шелестел мелкий дождь, совсем осенний в начале июня. Это было так непохоже на прошедший день, что Миронову казалось, будто он очутился совсем в другом мире, совершенно не сравнимом с тем, зеленым и солнечным.
Странное дело: раньше он редко вспоминал об отце. Он никогда его не видел и свыкся с мыслью, что отца нет. И вот теперь, когда возраст подходил к сорока, в неизведанных недрах души проснулось вполне осознанное чувство вины. Миронов знал, что винить себя не за что да и бессмысленно.
Но это не проходило.
Он наводил справки в военкоматах и архивах, писал ветеранам войны и школьникам. Никто не мог ответить ничего вразумительного. Тогда он приехал сюда, откуда пришла последняя весть, отосланная осенью сорок первого года.
«Здесь плохая погода, — писал отец. — Часто идут дожди. Воевать тяжело...»
«Может быть, в такую же промозглую ночь написаны эти слова. Слова отца. Родного человека», — думал Миронов.
Он заснул сидя, открыл глаза, увидел солнце и улыбающееся лицо Хейно.
— О, ты встаешь намного позже солнца. Я уже успел постричь траву и поругаться со старухой. Как твое здоровье?
— Хорошо, — сказал Миронов, вспомнив, что с вечера не запер дверь.
— Тогда мы пойдем к одной женщине — ее зовут Хельга Селг — может быть, она что-то знает про твоего отца?
Лицо Хейно было свежевыбритым, а бакенбарды тщательно расчесанными.
— Я вчера пил водку, — продолжал он. — Честно говоря, я ее никогда не пью. Хельга Селг нас не будет угощать, она терпеть не может даже тех, кто пьет сидр. Собирайся, мы пойдем к Хельге Селг!
Во дворе большого, но заметно обветшавшего дома копалась женщина. Она была в шерстяных чулках и таком же джемпере.
— Хельга! — окликнул ее Хейно. — Встречай нас, мы пришли к тебе в гости!
Женщина повернулась, и Миронов внутренне содрогнулся. Изрезанное крупными глубокими морщинами лицо окаймляли седые волосы, выбившиеся из-под платка. Белые-белые волосы.