Петр Краснов - На своей земле: Молодая проза Оренбуржья
Миронов совершенно не знал эстонского, поэтому поклонился. Он подумал, что это лучше, чем сказать «Здравствуйте». Женщина едва заметным движением головы ответила на поклон и строго посмотрела на Хейно. Они заговорили по-эстонски.
— Хельга, ты помнишь, как прятала у себя одного русского? Это было, когда немцы пришли в наш город.
— Я все хорошо помню, Хейно. Только он был латыш, его звали Андрис.
— Нет, Хельга, ты ошибаешься, его звали Андреем. Он был русский.
— Не говори чепуху, Хейно, я еще не совсем выжила из ума. Он был латыш и говорил на чистом латышском.
— Нет, Хельга, он был русский. Я привел парня, возможно, он сын того русского. Он ищет могилу отца.
Женщина задумалась и внимательно посмотрела на Миронова. Потом сказала:
— Возможно, я ошибаюсь, Хейно. Скорей всего, я ошибаюсь. Теперь я начинаю вспоминать, что он говорил по-латышски с акцентам. Конечно же, он мог быть и русским. Правильно я говорю?
— Ты говоришь правильно, Хельга. Расскажи парню — его зовут Виктор — как все было. Он только за тем и приехал.
Они вошли в дом, Хельга налила в большие глиняные кружки молока. Худые и жилистые руки лежали перед ней, она смотрела на них и говорила, подыскивая русские слова. Хейно помогал ей.
— Да, это было в сорок первом. В город вошли немцы. Вечером я побежала на хутор к сестре, сказать об этом. Когда возвращалась, уже светало. Справа от тропы я увидела бугор, раньше его не было. Я подошла ближе и увидела, что это человек и что он стонет. Тогда я была крепкой женщиной, подняла его на спину и понесла на хутор. Он был примерно такого же роста, — Хельга глянула на Миронова. — В первый и последний раз я тогда подумала, что не зря моя фамилия — Селг[2]. Он три дня жил в риге и только один раз пришел в сознание. В бреду он называл имя какой-то женщины, я сейчас этого уже не помню.
— Не Ирина? — с надеждой, чувствуя сухость в гортани, опросил Миронов.
— Может быть. Не скажу точно. А его имя я хорошо запомнила. Андрис, так он назвал себя, когда очнулся. Он умер на четвертые сутки... Мы схоронили его недалеко от хутора. Да.
Часа два они быстро шли по сосновому лесу, пока не оказались на небольшой поляне; на самом краю ее Миронов увидел большой гранитный камень. Рядом росла высокая береза, густые и тонкие ветви которой, переплетаясь, касались камня.
Они медленно пересекли поляну, и он увидел, что одна сторона камня отполирована и на ней высечено латинскими буквами: «Андрис». И этот чужой лес, и эти чужие буквы — все так не вязалось с представлениями об отце, что Миронов почувствовал себя лишним среди двух седых людей.
Они молчали, пока Хельга не наклонилась и не положила на холмик невесть откуда взявшиеся цветы, большие лесные цветы.
— Мы его похоронили и прикатили сюда большой валун — таких много на краю поля. После войны я решила сделать все по-хорошему. Мне говорил школьный директор: «Давай, Хельга, мы поставим здесь памятник». — «Нет, — сказала я, — это мой Андрис, и не быть мне Хельгой Селг, если я сама не сделаю все честь по чести». Мне вырубили этот камень в пятидесятом году, и я привезла его сюда.
— Спасибо, — сказал Миронов. — Спасибо.
— А березу я посадила в сорок пятом. Здесь вокруг сосны, только одна береза. Ты видишь, ветви у нее растут вниз. Это скорбящая береза. Это мать. Так что мы здесь трое: Андрис, мать и я. Теперь и ты будешь приезжать.
— Да, конечно.
Хельга взяла в руку ветку:
— Она очень выросла за эти годы. Да. Большое горе с годами становится еще больше. Так.
Обратной дорогой Миронов и Хейно отстали. Хельга, похоже, всегда ходила быстро, а теперь она куда-то торопилась.
— Ее муж ушел в ополчение и не вернулся, — рассказывал Хейно. — Никто не знает, где он. Не было даже сообщения, что пропал без вести. Она долго его ждала. И сейчас, наверное, ждет. Красивая женщина. Очень красивая.
На следующий день Миронов пошел в школу, там ему сообщили адрес учительницы, которая занималась поисковой работой. Учительница была молоденькой и очень волновалась.
— Мы проверяли ваше письмо... Мы очень многих нашли. Но...
— Ничего, — сказал Миронов. — Ничего. Я тоже не сидел сложа руки. Я встретился с одной женщиной. Она показала мне могилу. Возможно, это мой отец.
— Вы были у Хельги Селг?
— Откуда вам известно?
— Хельгу все знают... А что, ваш отец латыш?
— Почему?
— Ну... вы похожи на латыша.
— Понятно, — оказал Миронов.
Он медленно шел по парку. Среди зеленых-зеленых листьев — боже мой, откуда такая чистота! — чернели опаленные стволы. Опаленные стволы. Среди зеленых листьев.
«Это все от дождя. Это конечно от дождя. Здесь очень часто дожди!
Но зачем, зачем им это? Разве это тот случай, когда можно обмануть?
Но разве они сказали тебе, что там, в могиле, твой отец? Они просто хотели, чтобы ты нашел отца...
Но они же знали, что он не может быть мне отцом. Зачем им нужно было это?»
Оставшееся до конца отпуска время он проводил на море, ездил в Таллин. В последний день был на могиле и просидел около камня часа три, сотни раз перечитывая имя, высеченное латинскими буквами.
Потом пошел к Хельге Селг.
— А, — сказала она. — Я тебя ждала.
— Я сегодня уезжаю. Надо проститься.
— Ты хорошо сделал, что вспомнил обо мне. Приезжай на следующий год.
— Спасибо. Спасибо вам.
Он наклонился и поцеловал ее руку. Он впервые поцеловал руку женщине. И быстро направился к калитке:
— Прощайте.
— Эй, — сказала она, когда он открывал калитку. — Если у тебя будет сын, назови его Андрис.
— У меня уже есть сын, его зовут Андреем.
— А другого назови Андрис. Назовешь?
— Если будет сын, назову.
— До свиданья, приезжай.
Через час шел автобус в Таллин.
ГЕОРГИЙ САТАЛКИН
СЕВЕРНЫЙ СВЕТ
Весной уже знали точно: осенью переезжать, заколачивать окна, двери и — на новые квартиры, на казенное жилье.
Грустным было лето. Последний раз в этих местах сажали огороды, а уж пололи их кое-как. Да и все делалось спустя рукава.
Словно смутная тень легла на дворы. Почему-то заросли в то лето муравой дорожки, улица. Длинными казались летние тихие сумерки, густо и мягко освещало закатное солнышко стволы и ветви редко стоящих старых деревьев.
Что ни говори, а жалко было бросать деревеньку. И от этого все казались излишне разговорчивы и нервно веселы.
В одну из суббот стали грузиться. С криком, смехом набивали имуществом кузова машин, тракторных тележек.
Собирались и Бородины. Но какие это были сборы! Дед Тимофей дня за два до отъезда, смущаясь, сказал:
— Вы как хотите, а я, извиняюсь, уехать не могу.
Отнеслись к этому легко. Дочка его, с шершавыми и сизоватыми от румянца щеками, с козьими прозрачными глазами, громкоголосая баба только рассмеялась:
— С кем же вы тут жить станете?
Старик заморгал веками, от волнения закосноязычил:
— Ничего, ничего... Как-нибудь! Мне что надо-то? — бормотал он. — А эти места не могу кинуть, не подымусь.
— Ох, один, — тонко сказала Нюра и затряслась в безголосом смехе. — Будет вам людей смешить! — И громко кончила: — Степану не говорите. Сами знаете, какой он сокол у меня.
Дед сказал и Степану. Тот прищурился, округлил рот, почесал по углу большим пальцем, хмыкнул. Он только что приехал из степи, был обдут ветрами, сильно хотел есть и думал только о еде, не знал, как принять неожиданное заявление старика.
— Слыхала? — спросил он вечером у жены.
— Чего? Отец-то? Ну его! Что малый, что старый... Куда он денется?
— Гляди, твой родитель...
— Как же он один? — помолчав, заговорила она. Задумалась. — Старый он совсем... Нет, куда ему, старому...
Степан пригнал «Беларусь» с тележкой, уже где-то успел выпить, глазки его подплыли маслом, рот был сух и тверд, а подбородок смуглел медью сквозь светло-рыжую щетину.
— Эй! — закричал он. — Хозявы! Покупатели приехали, давай сюда ваш шурум-бурум!
Пацаны, Генка и Толька, в восторге кинулись к трактору, от него в избу. Мать на них растерянно закричала. Пришел помочь грузиться Андрей Фомич, сосед. И тоже навеселе. Все, видимо, отмечали эту перемену мест.
И пошла карусель, стук, бряк. Поднялась старая пахучая пыль, полетели под ноги какие-то бумаги, ветхие налоговые квитанции, два конверта, с пожелтевшими адресами, газетная слежавшаяся вырезка о трудовом почине Степана Бородина. Поплыли, нежно опускаясь на пол, перья, стены оголились, пол под диваном и сундуком был в сером пуху. Першило, запах белилки перебивал дыхание.
Грузились быстро, раскраснелись, запыхались, глаза поблескивали. Теперь как бы все опьянели.
— Это брать? — звонко спрашивали пацаны.
— Бросай к чертовой матери! Дерьма-то тащить. И так полон воз!
— Клади, клади! — кричала мать. Она совсем растерялась, платок съехал на затылок, она то и дело подтыкала волосы, а они все лезли ей на глаза.