Самуил Гордон - Избранное
Зинаида строго взглянула на него, высвободила руку и быстро пошла от него. Гарбер ее догнал.
— Не сердитесь. Клянусь вам, я сам не понимаю, как это вышло. Вы не должны сердиться. — Он преградил ей дорогу: — Я не сойду с места, пока вы меня не простите.
— Хорошо, но обещайте, что не станете больше встречать меня и провожать.
— Я не обещал вам этого вчера и не могу обещать сегодня. Как вы не поймете, что это зависит не от меня.
— А от кого?
Александр не мог понять, к чему она спрашивает, уж не хочет ли, чтобы он сам ей ответил? И хотя он чувствовал, что ей хотелось бы услышать это от него, не осмелился ничего сказать.
— Так договорились?
— Зинаида Игнатьевна, я ведь уже сказал вам, что от меня это не зависит. — Гарбер ненадолго замолчал. — Хотите знать, от кого? — И к собственному удивлению выпалил: — От вас.
То, что она услышала, для Зинаиды оказалось не такой уж большой неожиданностью, чтобы не удалось ей скрыть своей растерянности. Эта игра, которую он, вероятно, собирается с ней вести, такая детская и наивная. Он ведь не юноша, чтобы не понимать, как все глупо. За кого он ее принимает, что ходит за ней, позволяет себе такое, чего Борис Борисович даже перед отъездом себе не позволил. Тот при прощании просто поцеловал ее в лоб, а этот… Удивительно, как он еще не сказал, что любит ее. Какой по счету женщиной, кому он объяснился в любви, была бы она у него? Он, конечно, уверен, что все женщины гордились и были счастливы, что объяснялся им в любви такой красивый и образованный молодой человек. Гарбер действительно выглядит еще очень молодо. Но напал не на такую, кто даст себя обмануть, кого можно ослепить. Если завтра после работы она снова застанет его у ворот, то скажет ему все. Но чем больше, идя рядом со своим провожатым, Зинаида думала об этом, тем меньше в это верила. Улыбка в его глазах мешала ей так думать о нем. Она у него чиста и невинна, как у ребенка, когда тот пробуждается ото сна и вновь видит перед собой мир.
— О чем вы так задумались? — спросил Гарбер и опять, словно перед тем ничего не случилось, взял ее под руку.
По телу ее будто пронесся электрический ток, и это еще больше испугало ее. Зинаида решительно, как и раньше, высвободила руку и остановилась.
— Спокойной ночи. Дальше провожать меня не нужно.
— Вчера вы тоже остановились на этом же месте и не позволили мне идти дальше.
— Не помню, было ли это на том же месте, только помню, что вы не послушались.
— А что будет, если я и сегодня не послушаюсь?
— Хотите со мной поссориться?
Сказала она чересчур серьезно, и, хотя принять это за шутку было трудно, он все же рассмеялся.
— Не понимаю, чему вы смеетесь? — она нахмурилась. — Говорю вам совершенно серьезно. Если не хотите поссориться, перестаньте за мной ходить. Чтобы я не видела вас поджидающим меня у ворот. Я запрещаю вам!
— Это приказ?
— Как хотите, так и понимайте.
— Слушаюсь! — Гарбер стал по-военному во фрунт, руки по швам вытянул с таким видом, будто на самом деле принимает ее слова за приказ и подчиняется. — Больше у ворот вы меня не увидите.
— Ни у ворот, и нигде больше. — Старалась она говорить все так же строго.
— Слушаюсь. — По голосу его трудно было поверить, что он способен нарушить слово. — Обещаю выполнять все ваши приказы, но лишь после того, как напишу ваш портрет.
— Не понимаю, зачем вам это нужно, тем паче что вчера вы сами сказали, что уже написали его.
— Это не совсем так. Я только начал, сделал лишь набросок, и в том, насколько я знаю, вы могли сегодня убедиться. Мой сосед сказал, что на утреннем обходе, когда вы были в нашей палате, показал вам альбом.
— Я не очень-то приглядывалась и не могу сказать о своем впечатлении. Есть сходство, даже большое, я бы сказала, но глаза на портрете не мои. Очень красивые глаза, но не мои.
— Они и не могут быть вашими, ведь я рисовал их по памяти. Я научился рисовать по памяти чуть ли не все, что запоминал. Но я редко брался писать по памяти портрет человека, даже если знаком с ним давно, ибо знаю заранее, что глаза будут не его, похожие, но не его. В них видна будет душа человека, но не того, кого я нарисовал, как то случилось и с вашим портретом. И я его разорвал.
— Зачем вы это сделали? — чуть не крикнула она.
— Я напишу ваш портрет маслом. Не по памяти. Я должен видеть перед собой ваши глаза, иначе не смогу добраться до глубинного источника света, который придает им такое сияние. Путь к нему тяжел и долог. За один-два раза его не проделаешь. Вам придется, сами понимаете, позировать не один раз. — И словно Гарбер уже получил ее согласие, он повел ее к садику, находившемуся в стороне от улицы, недалеко от дома, где жила Зинаида. — Я здесь сегодня уже был. Не люблю, когда во время работы стоят у меня за спиной и заглядывают. Здесь, как я заметил, и днем и вечером народу мало и тихо. Когда вы завтра кончаете работать?
Как он в себе уверен! Даже не спрашивает, придет ли она, хочет ли она прийти. Вот эта его самоуверенность, к ее собственному удивлению, нравилась ей в нем, и она, не задумываясь, ответила:
— Около пяти вечера. — И тут же добавила: — Возможно, я освобожусь раньше.
— Я приду ровно в четыре. Сегодня, когда я тут был, присмотрел подходящую скамью, где никто не будет мешать. Пойдемте я вам покажу, и завтра вам не придется ее искать.
Скамья, на которую указал Александр, стояла в глубине садика. Она ничем не отличалась от всех остальных. Обыкновенная простая скамья с полукруглой спинкой. Но Гарбер несколько раз присаживался на нее и пересаживался, словно приобретал диван из дорогого мебельного гарнитура и, не будучи вполне уверен, достаточно ли тот прочен, сначала основательно его проверяет.
— Какие чудесные у вас вечера! — Александр поднял голову к небу, густо усеянному звездами, и вдохнул полной грудью. — У нас на Севере уже, наверное, лежит снег, а здесь даже осень еще не чувствуется. Вам тут удобно будет сидеть? Я ведь буду писать вас не один день и не один час в день. Если скамья вам не подходит, я подыщу другую. Присядьте, пожалуйста, и решите. Ну, присядьте, — он слегка потянул ее за руку.
— Вы ведь не собираетесь сегодня меня писать, зачем же мне садиться и позировать?
— Ошибаетесь. Вы, наверное, тоже думаете, будто писатель творит лишь в то время, когда сидит с ручкой за письменным столом, а художник — когда держит в руках кисть. Я не взялся бы писать ваш портрет, если бы не смог себе ответить, откуда эта печаль, это неверие в людей, что светится в ваших глазах. Хотите, могу вам выдать эту тайну.
Зинаида присела. Александр мог истолковать это так, что она готова его выслушать. Но лишь из любопытства, не больше, ибо, по правде говоря, никто, кроме нее, здесь ведь не знает, почему она разошлась с Константином, со своим мужем. Если даже и правда, что писатели или художники способны иногда проникнуть в те таинственные глубины человека, которые ему самому недоступны, а судя по тому, как Гарбер к ней приглядывается, он тоже стремится быть одним из таких художников, ей все равно нечего его бояться. Она легко сможет все отрицать. И будет все отрицать. У него ведь нет никаких доказательств, что с ней произошло все именно так, как он говорит.
Прошло довольно много времени. Александр все молчал. Зинаида не торопила его, не напоминала, что ждет. Но когда Гарбер вдруг взял ее за руку, по телу ее снова пробежал тот же ток, и в этот раз она почувствовала такую слабость, что ей не хватило сил отнять руку.
— Какой сегодня чудесный вечер.
По тому, как Гарбер это сказал, Зинаиде не трудно было догадаться, что сказал он не в связи с тем, что вечер и на самом деле был чудесным. Вчера и позавчера вечера тоже были тихими, пряными и теплыми, а темно-синее небо густо усеяно яркими звездами, и они точно так же загадочно перемигивались. Напомни она об этом, он наверняка ответил бы, что до сих пор этого не замечал, ибо ее не было возле него. И поскольку Зинаида думала о том, ей не показалось слишком неожиданным, когда Гарбер спросил:
— Вы очень любили своего бывшего мужа?
Зинаиде захотелось сказать: вы, стало быть, не принадлежите к тем, кто сам проникает в сокровенные глубины человеческой души. Вам нужно, чтобы я открылась, иначе мой портрет вам не удастся. Но вслух ответила:
— Я уже забыла.
— Вас удивляет, разумеется, зачем я спросил. Мне просто пришла на память строфа из одного моего стихотворения о любви. Оно, насколько помню, даже было опубликовано в журнале. В юности, наверное, уже лет тысячу тому назад, я написал о любви тьму стихов. Мне тогда казалось, что смысл этого исключительного слова, этого святого слова, которое каждый человек столько раз произносит за свою жизнь, ясен мне и понятен. Наверное, поэтому мне легко было подобрать к нему множество сравнений, метафор. Теперь я понимаю, что ни один эпитет, ни одно сравнение не способны передать этого чувства. И как я могу его передать, если себе самому не могу объяснить, что это за чувство. Скажите правду: вам еще не надоело мое философствование?