Юность - Николай Иванович Кочин
Я приноравливал свой приход к концу урока, а когда шел, то старался не думать о Вере, чтобы не растеряться и заранее не переволноваться. И я всю дорогу убеждал себя.
«Не думать об этом, не думать об этом, не думать об этом! Гнать эту мысль прочь! Эх, парень, бери себя в руки!..»
Мои руки тряслись, мой голос, которым я убеждал себя же, срывался, мои ноги, верные мои ноги, на этот раз плохо меня слушались, и я оступался в колеи…
«Что это такое? Куда это дело годится? Интеллигент в тебе сидит. Ах, вон оно что… Выбью из тебя интеллигента… выбью из тебя интеллигента… Кулаков ты не боялся, белобандитов не страшился, сама смерть тебе — свой брат… А тут — смяк. Подумаешь, какая нашлась цаца… девчонка в семнадцать лет… Еще жизнь она плохо нюхала… Эх, Сенька, опять ты… Не думай о ней… не думай о ней… не думай о ней… Сеня, родной… не думай…»
Когда я подошел к самой школе, все убеждая себя «не думать о ней», и уже хотел свернуть с дороги на школьную тропинку, в этот момент, подняв голову, я увидел в окне стоящую Веру. Внизу стекло было мерзлое, и виден был только кусок ее кофточки, зато само лицо и белая рука, открытая по локоть, которою она поправляла волосы, глядя на меня и на дорогу, настолько были ясно различимы и так сильно запечатлелись в моей памяти, что и сейчас меня эта немая сцена волнует, как только я вспомню об этом. Кровь бросилась мне в лицо, и сердце мое упало. Я не нашел сил повернуть у нее на глазах на знакомую школьную тропинку и вдруг полез в сторону, попал в сугроб и вышел на торную дорогу, притворившись, что я иду в волость по нужному делу. Я вынул бумагу, первую попавшуюся, и впился в нее глазами: это был запрос волсовета о состоянии сельских ветряных мельниц. Ох, этот запрос о ветряных мельницах! Уйдя далеко за деревню, я все боялся оторваться от него. Мне казалось, что Вера все глядит на меня из окна и тотчас обнаружит мою фальшь, хотя и самой школы уже не было видно. В поле чуть-чуть крутила поземка. Она летела над толстою коркою снежного наста и приглаживала дорогу. Я остановился. Зачем пойду я в волость — за семь верст киселя есть? Мне не нужно в волость! Но, с другой стороны, как я сумею пройти назад, ведь она может увидеть меня и подумать, что я копирую гусара, который ходит под окнами своих возлюбленных, и я окажусь смешным в ее глазах. А оказаться смешным в ее глазах мне представлялось величайшей неприятностью. Что же делать?
Я решил подождать за сугробом у плетня, а потом и вернуться обратно. Но часов у меня не было, я мог вернуться или слишком рано, или слишком поздно и тем навлечь ее подозрение. Не сходить ли, в самом деле, в волость и высчитать путь в часах и минутах на всякий случай? И вот я дошел до волостного села и возвращался уже спокойнее. Когда я обернулся к школе, то увидел Веру уже в другом окне, в окне ее комнаты. Я не раскаялся за свое решение преодолеть ненужный путь, потому что был вознагражден с лихвою. На этот раз Вера стояла в профиль ко мне и задумчиво глядела в поле. Она была неподвижна, и я сумел отметить даже складки смятой кофточки у корсажа. Таким образом, идя в волость, я любовался одной ее позой, идя из волости — другой. Вот какие бывают счастливые находки. Теперь меня стало тянуть в волость, как не тянуло никогда. Яков был удивлен моей старательностью и исполнительностью. Не успеют прислать запрос из волсовета, как у меня ответ уже готов и я иду пешком, отказываюсь от подводы. Итак, я стал ходить почти каждый день мимо школы, и в одни и те же часы, и всегда читал деловую бумагу на ходу, изображая собою человека чрезвычайно занятого, а она стояла всякий раз на том же самом месте, то есть, когда я шел туда, она была у школьного окна, а когда я возвращался обратно, она стояла в комнате и глядела в поле. Вскоре в ее руках стали появляться разные предметы. Она не просто стояла, но тоже изображала себя занятой: или что-нибудь читала, или рассматривала какое-нибудь шитье, но всегда с таким расчетом, чтобы я мог ее видеть. Почти всегда она глядела в мерзлое поле, ровное, чистое, идущее вплоть до нашего села, разумеется, притворившись, что меня не замечает. Счастье мое было на редкость полным и неисчерпаемым.
Но вот наступила полоса невзгод, ибо каждому счастью сопутствуют неприятности. Дорога начала проваливаться весною, местами в зажорах вода доходила до колен, а долы стали непроходимы. Пешая ходьба между селениями прекратилась. Я выходил за задние ворота совета и глядел в поле. Оттуда была видна школа, но ее окон различить было нельзя. А может быть, она стояла в одном из них. Может быть, так же, как я, глядела на побурелое поле. Меня забирала тоска, и я отправлялся к доброй Прасковье Михайловне. Я стеснялся спросить ее о том, что меня занимало, а занимало меня одно: как же в моем положении поступают? Я стал осаждать ее намеками, но, кроме одной истории, которую она рассказывала мне уже несколько раз, ничего от нее не добивался.
«Меня любил один учитель из соседнего села десять лет. И каждый раз, когда я по воскресеньям возвращалась домой к матери, он стоял на мостике через речку и ждал меня для того, чтобы сказать: «Здравствуйте. К мамаше изволите идти?» — «К мамаше, — отвечала я, — надо уважать старуху». И так каждое воскресенье. И более вольных речей он себе говорить не позволял, а спросить разрешения проводить меня — смелости не хватало, хотя для этого и выходил на мостик. Самой сказать ему об этом — честь не позволяла, кроме того, инспектор, начальство, соглядатаи… Так десять лет он выходил на мостик, пока я не состарилась. А тут его забрали в самую японскую войну; он отнимал для крестьян луга у помещиков. Так этим дело и кончилось. А ведь мы любили друг друга».
Все это напоминало мне собственную ситуацию и потому не нравилось. Я стал искать выхода, помимо советов доброй старушки, и однажды решил отправить Вере стихи, содержащие намеки, которые ей следовало разгадать. Свои я послать стеснялся и, кроме того, опасался за орфографию, которую