Корзина спелой вишни - Фазу Гамзатовна Алиева
Амина сразу догадалась в какую, и все поплыло у нее перед глазами: и умывальник, обложенный белоснежным кафелем, и шкаф с замысловатыми и страшными медицинскими инструментами, и усталое лицо немолодого врача, и темное окно, откуда сквозь открытую форточку доносился крик мальчишек, гоняющих во дворе мяч.
— Доктор, я хочу знать, сколько я проживу? — тихо спросила она.
— Милая, разве я бог? Я и о себе этого не знаю, — и он грустно развел руками.
— У меня опухоль, раз меня переводят в онкологическую? — требовательно спросила она.
— Ну… там техника совершеннее, — уклончиво ответил он. — Чем скорее вам сделают операцию, тем больше шансов на успех.
Придя в палату, она разрыдалась впервые за все время, проведенное в больнице. Когда же испуганные женщины окружили ее, она сказала, всхлипывая: «Джанета не сможет прийти ко мне. Она объелась мороженым, и теперь у нее ангина».
А через несколько дней выписалась и Зайнаб. Все койки теперь были заняты новенькими. Из прежних оставалась только Амина. Но и ее на днях переводили в другую больницу.
И вот эта женщина сидит передо мной.
— Какая ты сильная! — восхищенно говорю я и не замечаю, что перешла на «ты». — С тобой не может случиться ничего плохого. Ты будешь жить долго. Вот увидишь.
Но Амина делает рукой такой жест, словно отмахивается от моих слов.
— Однажды ночью, — говорит она, — я выкрала историю своей болезни.
— Но… но, — беспомощно бормочу я, — ты ведь только что из больницы. Поэтому у тебя такое настроение. Это пройдет.
— Что мы все о болезнях да о болезнях, — спохватывается Амина. — Я ведь еще поживу. Я и на работу хожу. А завещание… пусть все-таки останется… на всякий пожарный. — И она смотрит на меня убеждающими глазами.
— Пусть будет по-твоему, — соглашаюсь я и провожаю ее к ответственному секретарю.
Мы прощаемся. А в душе остается легкая колющая грусть. Я уже знаю, что никогда не забуду эту женщину. Сколько бы ни прошло лет, узнаю при встрече. Если не суждено будет встретиться, все равно не забуду, потому что она вошла в мою жизнь и в мое сердце.
А вечером… Мой дом, моя семья! Тепло родного очага! Есть ли на свете что-нибудь лучше! Все заботы отступают… Редакция, хлопоты с предстоящим праздничным «Огоньком», мое выступление в ауле, даже Амина с ее трагической судьбой — все это уходит куда-то, отстраненное глазами, голосами, вихрами моих сыновей.
Обнимаю худые плечики Джамбулата. Мне так тепло. Ни на какие блага мира не променяло я этот миг.
Почему мне так хорошо, так тепло, так уютно? Потому ли, что рядом этот сонный клубочек с острыми, исцарапанными коленками? Или потому, что за окном гроза, а в доме тепло и сухо? Весенняя гроза. Ухает гром, как огромный филин. Вспыхивают и гаснут окна.
— Мама, почему небо так гремит? А откуда берется молния? — спрашивает сын. Глаза его смотрят на меня с пытливым вниманием.
Но — ослепительная вспышка — и он прячет лицо у меня на груди. Что же сказать ему? Как объяснить молнию и гром? Законами физики? Но это так скучно.
И я вспоминаю свое детство. Открытое крыльцо. Я лежу на коленях Омардады, покрытая подолом его бурки. От нее пахнет землей и овчиной. А молния разрывает небо на лоскутья. А «филины» ухают беспрестанно. Но мне не страшно, потому что жилистая рука Омардады гладит меня по волосам…
…Я слышу ровное дыхание Джамбулата. Его руки, загорелые, в царапинах и ссадинах, с обломанными ногтями, руки, хранящие следы мальчишеских баталий, возни с собаками и кошками, его теплые, его нежные, его плохо отмытые руки лежат на моей шее. Мне так хорошо!
А где-то далеко, в алма-атинских горах мой старший, мой взрослый сын охраняет сейчас сон Джамбулата, и мой покой, и мирную тишину во всей стране…
Наша редакция утопает в цветах. Свежая, еще влажная сирень, сомкнутые лепестки тюльпанов. Цветы повсюду — в коридоре, в приемной, в моем кабинете. Столы, сдвинутые буквой «П», накрытые разными яствами. Музыка. Сквозняки. Запахи цветов и духов, волнами плавающие в воздухе. Стук каблучков. Нарядные платья женщин. Блеск орденов и медалей.
Сегодня у нас «Огонек»; мы принимаем гостей — участниц Великой Отечественной войны. Лучших дочерей Дагестана. Тех, чья молодость совпала с грозными годами войны. Тех, кем может гордиться не только наш горный край, но и вся страна.
Вот они чинно рассаживаются за столом. Позванивают ордена. Строгие костюмы. Собранные движения. Гладкие прически. Серебряные нити, серебряные пряди в черных, как горные ночи, волосах. А плечи — прямые. А глаза — молодые, с искоркой, с огоньком. Лихие глаза. Раскованный взгляд.
Педагоги, врачи, повара, пианистки, ткачихи, бухгалтеры, каменщицы — это бывшие зенитчицы, летчицы, радистки, пулеметчицы, медсестры, шоферы… Но слово «бывшие» как-то неуместно сегодня на нашем вечере, на нашем праздничном «Огоньке», где оживают воспоминания, становясь почти настоящим, где отяжелевшая пятидесятилетняя ткачиха снова девчонка, прильнувшая к пулемету; и сердце прыгает в груди, и губы искусаны в кровь — от страха, от нетерпения, от жажды подвига.
На встречу с прославленными героинями войны пришли не менее прославленные героини труда. Это и Заира Магомедовна Хизроева, вдова Героя Советского Союза Юсупа Апаева, дочь славного революционера Магомедхана Хизроева, и многие другие.
А мне — вести вечер. А мне — подняться и выдержать перекрестный огонь их горячих, устремленных на меня взглядов. А мне — не ударить лицом в грязь перед всеми этими заслуженными женщинами с необыкновенными судьбами. А мне — найти для каждого свое, запоминающееся слово. Мне, которая только играла в войну, в то время как они не на шутку играли с огнем.
Колени у меня подгибаются. Язык прилипает к гортани. Мне страшновато.
Но я встаю. Я превозмогаю дрожь колен. Я выдавливаю из себя первые слова. Бокалы отодвинуты. Вилки опущены. Я вижу взгляды: подбадривающие, лукавые, участливые, заинтересованные. И ни одного скучающе-равнодушного. И голос мой крепнет.
— …Почему ты не спишь? — слышу я ночью вкрадчивый шепот мужа.
— Да так, — неопределенно отвечаю я. Боюсь признаться, что в который раз мысленно «проигрываю» в уме свое предстоящее выступление на пленуме. Заранее знаю, что такое признание вызовет у него взрыв негодующей обиды.
— Опять выступление? — ласково спрашивает он. Но я-то чувствую, что это та ласка, которой выманивают змею из норки. И потому, затаившись, молчу.
— Не переживай. Все будет хорошо, — с неожиданной искренней теплотой шепчет муж и неуклюже-ласково проводит рукой по моей щеке.
И я оттаиваю. Куда девалась моя настороженность, моя затаенность?
— Там будет столько народу, столько заслуженных людей. А вдруг я провалюсь! Тогда