Ефим Пермитин - Три поколения
— Этот… как его, сынок-то мой, приехадчи с вами? — начал он наконец.
Мокей вскинул на Белобородова глаза и утвердительно мотнул головой. Денис Денисович замолчал и, только когда Мокей распахнул калитку, схватил его за рукав зипуна:
— Мокеюшка!
Мокей еще ниже опустил голову.
— Вышли-ка на один секунд сыночка… кровное дело… сам знаешь… Поговорить бы… по-божески.
«С-сукин ты сын… сукин ты сын…» — попались, наконец, нужные слова, и Мокей хотел уже было, вырвав рукав, сказать их в лицо Белобородову, но только невнятно мыкнул что-то и потом тихо, как бы про себя, пробурчал:
— Не тягость, скажу… Выйдет ли только он к тебе…
И повел лошадей в калитку.
— И мы с тобой, — не отстававшие ни на шаг от Мити, враз сказали Зотик и Терька.
— Пойди и ты, Мокей, вместе с нами, — предложил Митя. — Поговорим с богоданным батюшкой.
Митя нервно толкнул дверь. От стены отделилась фигура.
— Он! — шепнул в ухо Мите Зотик.
Денис Денисович при виде ребят и Мокея замялся.
— Сыночек! — неестественно громко выкрикнул он, кинувшись навстречу.
Митя остановился.
— Сыночек! — не обращая внимания на его молчание, вновь заговорил Денис Денисович. — Мне бы один на один, мало ли чего промежду кровными не бывает…
— Нет уж, господин Белобородов, при всех давайте поговорим с вами. Давайте при всех… При всех давайте, — не замечая своего волнения, ответил Митя.
— Сыночек мой милый… не могу при всех, хоть убей, — попробовал было упереться Денис Денисович.
— А на суде ведь при всех говорить будем… чего уж там… — голос Мити стал ровнее. — А насчет отцовства — это вы совершенно напрасно, господин Белобородов. Отцом вы мне быть не можете… Понимаете, не можете! — Митя даже сам удивился спокойствию, пришедшему с первой фразой. — Больше того, господин Белобородов: вы и полезным гражданином не можете быть, и место ваше… — Митя в упор посмотрел на широкое лицо Дениса Денисовича и закончил: — Место ваше в тюрьме, господин Белобородов!
Зотик, Терька и Мокей стояли, потупив глаза.
— Сыночек! Не погуби! Брата своего пожалей. Заставь бога молить! Имущество все пополам… Имущество…
Денис Денисович сорвал с головы шапку, упал на колени и протянул к Мите руки.
Митя шарахнулся в сторону: «Даже не понимает…» Хотелось пнуть в широкое, скуластое лицо скупщика, в его бегающие, вороватые глаза… Митя повернулся к ребятам и сказал:
— Говорить с ним нам больше не о чем. Пойдемте!
Глава LIII
За обедом, приглядевшись к лицу Амоски, Мартемьяниха хлопнула руками:
— Девки, это что же у нас с Амоской-то делается?
Две младшие сестренки посмотрели на брата.
— Амоска! Да уж на тебя не мечтунчик ли накатился? Молчишь-то что?
Амоска вскинул на мать глубоко запавшие глаза и снова потупился.
— Не жрет ничего, худеет с каждым днем, штанишки уж сваливаются… Тебя спрашивают! Молчишь-то что?
Амоска еще ниже потупил большую голову, не отвечая матери, вылез из-за стола, надернул на плечи зипунчик и вышел на улицу.
— Уж не сглазил ли кто его у нас, девки? Добегу-ка до Селифонтьевны, пусть-ка умоет с угольков… Эдакий егозун, а тут молчит, как немой…
Вечером Мартемьяниха и Селифонтьевна насильно спрыснули Амоску «святой» водой. Амоска забрался на полати и с головой укрылся зипуном.
— Уснул. Ишь она, святая-то водица, — успокоенно прошептала Мартемьяниха, заглянув на полати.
Но Амоска не спал. Он слышал, как поднималась на полати и как спускалась на пол мать; слышал, как долго ворочалась она на скрипучей деревянной кровати. Наконец, сбросив с головы зипун, уставился в потолок.
«Уснула… Храпит…»
Мальчик спустился с полатей и прошел в передний угол. Его мучили мысли о боге: есть он или нет его?
«Уж добьюсь своего, заговоришь ты у меня! — И он встал на молитву. — Вот уж десятый день пощусь… Сегодня даже маковой росинки во рту не было… И стою я, как дурак, на испромозоленных коленках, с пустым брюхом… А жрать так хочется! Митьша без креста ходит, не молится, да живет… А я вот стой, стой, хоть тысячу лет, хоть сдохни тут на коленках…» Амоска сердито посмотрел на икону, сердито махнул несколько раз рукой и встал.
— Так и знай, в последний раз просил я тебя добром, господи!
Дотянувшись до полатей, Амоска уснул. И проспал дольше обыкновенного.
— Водичка-то Христова что делает! Не тревожьте его, девки, пусть спит. Бегите-ка к подружкам, а я ему завтрак соберу да к Феклисте добегу. Один-то он, может, лучше поест.
Амоска проснулся, когда солнце уже высоко поднялось в небе. Спустившись с полатей, он увидел на столе полную миску дымящейся картошки и краюху хлеба. «Наемся сегодня за все дни!»
Не умываясь и не молясь богу, Амоска набросился на картошку. Чем больше насыщался, тем крепче и крепче утверждался в принятом решении: «Своего добьюсь, а там на мне хоть выспись… По крайней мере, другие узнают правду…»
Амоска оттолкнул опорожненную миску, снял со стены шапку и нахлобучил ее на голову:
— Стукнет, так уж лучше в шапке…
Дальнейшее мальчик делал точно во сне.
— Ни одного тебе креста, ни одной тебе молитвы, никакого тебе поклона…
Амоска вскочил на лавку против «божницы». Потемневшая от времени икона висела в углу. Доска у иконы скоробилась, масляная краска на лице изображения облупилась. Уцелели не тронутые временем только большие суровые глаза да лучи венчика над головой.
Определить имя святого не могли даже дедушка Наум и Анемподист Вонифатьич, но икону эту чтили все козлушане, как одну из занесенных прадедами — беглецами из-за Урала.
— В ней вся сила… Уж пытать, так только на ней…
Зажмурившись от подступившего страха, Амоска дотянулся до иконы и рванул ее к себе.
Гнилая веревочка лопнула, и Амоска едва удержался на лавке. Сорванная со стены икона «ходила» в руках мальчика. В коленках тоже ощущалось дрожание, а стиснутые зубы выбивали дробь.
— Хуже, чем медведя, испугался… А может, деревяшка она и деревяшка…
Амоска открыл глаза. Все предметы в избе, казалось, сдвинулись со своих мест и кружились перед глазами. Мальчик решительно спрыгнул на пол.
— Не хотел добром — будем худом!
Швырнув икону на стол, мальчик взял в руку заржавелую вилку.
— Замахнусь сначала… — Амоска отскочил в самый угол избы и, высоко занеся вилку над головой, медленными шажками стал приближаться к иконе.
Известково-белое, исступленное лицо мальчика было страшно. Он чуть не опустил зажатую в руке вилку на темный лик иконы, но ему показалось, что суровые глаза святого сверкнули гневом. Амоска отпрянул в угол.
— Не нравится — пугать начал… — чуть слышно прошептал мальчик. — Но не на такого напал… — Бессознательным быстрым движением он надвинул шапку до самых бровей и, стиснув неудержимо стучавшие зубы, снова начал подступать к иконе. Из-под шапки по лицу мальчика потекли капельки пота.
И вновь икона была рядом. Амоска с силой вонзил вилку в большие гневные глаза изображения.
— Враки! Враки! — нанося удар за ударом по темной деревяшке, выкрикивал мальчик.
Мартемьяниха тихонько подошла к избе и осторожно заглянула в окно.
То, что она увидела в избе, повергло ее в ужас.
— Да он… он не с ума ли сошел, окаянный!
Мартемьяниха с трудом оторвалась от окна и, шатаясь, поплелась по улице. Обессилевшие ноги заплетались, руки болтались беспомощно. Впереди, на дороге, она увидела Анемподиста Вонифатьича, возвращавшегося из района.
«Поучить, поучить окаянного…» — пронеслось в голове вдовы. Она с трудом подняла обессилевшую руку и позвала старика.
Анемподист, не снимая шапки и не здороваясь, остановил лошадь, злыми, сверкающими глазками уставился на Мартемьяниху.
— Анемподист Вонифатьич, бога для… поучи парнишку… поучи окаянного! Глянула я, а он… святой иконе… глаза вилкой…
Анемподист Вонифатьич вскочил с саней и, как был в тулупе, с кнутом, кинулся к избе Мартемьянихи. Открыв дверь, он вначале было попятился от искривленного лица Амоски, от изогнутой, крепко зажатой в руке вилки. Потом одним ударом сшиб мальчика на пол.
Кнут свистнул и рассек рубаху от подоплеки до пояса. Амоска захлебнулся в крике. С головы Анемподиста упала шапка, волосы закрыли ему глаза, а он все рубил и рубил кнутом маленькое, распластанное на полу тело.
Обессилевшая Мартемьяниха с трудом перешагнула порог избы и тут же села на лавку.
— Поучи… поучи… заместо отца родного… — еле слышно шептала она.
Амоска уже не кричал, а хрипел, закрыв иссеченными руками лицо. Анемподист Вонифатьич с пеной на губах, падавшей на бороду и воротник тулупа, бросил кнут и принялся пинать Амоску ногами.