Ефим Пермитин - Три поколения
Как ни старался Митя успокоить Зотика и Феклисту и показать вид, что он не боится ни суда, ни Анемподиста, но все же на душе у него было невесело. Правда, ему очень льстило, что сам Бобрышев посылал его в Чистюньку организовывать ребят в комсомол, но приходилось оставить артель и Козлушку, и, кто знает, вернется ли он сюда к Зотику, Терьке, Амоске, Вавилке, к доброй Феклисте и к молчаливому Мокею. Всем сердцем привязался он к этим людям.
Митя решил назавтра же собрать всю артель, сделать отчет и поделиться с ребятами своими сомнениями, печалями и радостью.
Как и в первый раз, на собрание пришла почти вся Козлушка, и в избе Феклисты стало тесно и душно. Не было только Зиновейки, Анемподиста и его дочерей.
Митя говорил долго, волнуясь; в горле у него сохло.
— Так вот, друзья мои, — закончил он свой доклад, — судите теперь сами. Решайте!
И сел. От волнения ему казалось, что лавка под ним зыблется, что лица козлушан раскачиваются из стороны в сторону, как деревья под ветром.
«Чего я так волнуюсь? — спрашивал себя Митя, прислушиваясь к стуку сердца. — Может быть, я вношу излишнюю страстность в это дело, может быть, повестки в суд, жалобы Анемподиста, происки и козни старого плута не стоят и выеденного яйца?»
Митя вытянул ноги и приготовился слушать, что скажут козлушане. То, что произошло вслед за его словами, он никак не мог потом последовательно записать в свой дневник. Говорили все, начиная от вдов Козловых и кончая знахаркой Селифонтьевной. Амоска, вскочив на лавку, надрываясь, кричал:
— Всей Козлушкой за Митьшу! За Ми-и-тьшу-у-у!
Терька предлагал ехать в район всей артелью.
— А я не это же ли думаю, ребятушки… — сказал Вавилка.
Но спокойней и обстоятельней всех заговорил Зотик:
— Товарищи! Ребята артельщики! Все тут обо всем говорили, и кричали, и руками размахивали! И мне тоже охота было погрозиться кулаком. Но я считаю — другое: чтоб всей стеной, везде и всегда с Митьшей заодно. Митьша мне днем сказал, что уедет в Чистюньку, ребят чистюньских сбивать в ячейку. Из райкома ему об этом написали. И я весь день об этом думал. И уж так-то я думал, ребятушки, как никогда, кажется, не думывал. И вот что я надумал, послушайте.
Зотик замолчал, передохнул немного и снова заговорил:
— Куда мы без него, товарищи артельщики? То есть, хоть ложись и помирай наша артель. Раньше дедынька ему еще помогал, а теперь без них покукует, покукует артель и кончится. И вот что я надумал, братцы артельщики: нечего нам Митьшу в чужие люди отпущать, а надо самим в ячейку сбиваться, и тогда, я думаю, Митьша от нас не уйдет, а с нами останется…
Митя несколько раз порывался вскочить, обнять Зотика, сказать что-то такое, что зажгло бы сердца ребят так же, как зажег нехитрой своей речью его, Митино, сердце тот вытянувшийся за последнее время суховатый, большеглазый Зотик. Но Митя не поднялся и ничего не сказал. Вскакивали и говорили ребята — и поодиночке, и все разом:
— Не пустим!
— Катай в ячейку!
— В социализму, в большевистский дух без никаких разговоров и на всех рысях! — выбрав минутное затишье, снова закричал Амоска, вскочив, по обыкновению, на лавку.
— Мокеюшка, батюшка, — пробилась к председательскому столу сморщенная знахарка Селифонтьевна, — и ты, молодец удалой, гороцкой, — зашамкала старуха, — нельзя ли сироту безродную в эту самую, про что Зотик сказывал? Будто и на сарафаны, и ниток, и керосину, и иголок ячейшникам… Згожусь в несчастье. Зотьшу вон на ноги наговорами подняла, Вавилку у смерти из когтей вырвала…
Бабы и ребята грохотали над смущенно поглядывавшей на всех Селифонтьевной.
Женщины навалились на стол.
— Про мануфактуру, ради Христа!
— Самопряху мне и платок праздничный с цветами, как у Пестимеи! — пробившись к Мите, закричала одна из козловских вдов.
Но ее уже отталкивала Митриевна; за Митриевной, орудуя локтями, снова пробивалась Селифонтьевна.
— Стопчут, окаянные! — шепнул Мите Амоска.
— Товарищи женщины! — крикнул Митя. — Списки на товар составлять будем завтра с утра. Пока же нам надо обсудить новый вопрос — об организации комсомольской ячейки. Надо разобраться в нем как следует.
Женщины отхлынули к порогу. Некоторые начали собираться домой.
— Идти надо, девоньки… Телята заревелись, поди, не пивши, не евши.
Артельщики остались одни.
— Ну и бабье, хоть запирайся от них! — ворчал Амоска.
Митя заговорил о предложении Зотика:
— Надо подумать хорошенько, ребятушки, поглубже каждому заглянуть в себя. Комсомолец в деревне — это ведь передовик во всем. Это непримиримый враг Анемподистов, Белобородовых. Это человек, который не только сам порвет с суевериями и религиозными бреднями, но и других сумеет повести за собой.
Как всегда, Митя увлекся. От спокойного тона он перешел к горячему, страстному призыву.
— Года не прошло — выросли! Многое поняли, многое поймем завтра. Бояться нечего! — волновался он. — Чувствую, что когти острые — стальные когти отрастают, и уверен, что вы сумеете пустить их в дело. Но решайте. Спокойно решайте сами!
В минуту напряженного затишья ему показалось, что он, как азартный игрок, поставил сейчас на карту самое последнее, самое дорогое. И вот теперь ждет, затаив дыхание.
Молчание прервал Мокей:
— Меня запиши, Митьша, в комсомольцы. Попробую, посмотрю, что получится. Не справлюсь — ударьте меня дубиной по дурной башке. Первый раз за всю жизнь увидел, чтоб один одному так помогали. Я вот осенью охромел и должен был с голоду подыхать, а артель помогла. Пиши в комсомольцы меня и Пестимею…
— И меня, Митьша! — Амоска поднялся так же, как и Мокей. — Без всякого сомнения пиши: Амоска не подгадит. А если насчет когтей, так они у меня отросли подлиньше, чем у других которых… — В доказательство Амоска приблизил загрубелые пальцы к глазам Мити. — Я, брат, этими когтями кого угодно исцарапаю! И насчет чайника с паром, и дождя, и бога — это я опытаю в скором разе. Ради бога, начинай писать с меня, Митьша!
Митя записал Амоску.
— И всегда этот толстолобик наперед всех выскочит! — оттолкнув брата, подошел Терька. — Анемподист печенки мне переел. Ты, Митьша, знаешь, как злоблюсь я на него и на всех Анемподистов на свете. А на горах да в снегу увидел я, что артель, ячейку и в снегу не зароешь… Где одному гибель — артели трын-трава. Пиши!
Вавилка, не отрываясь, глядел в глаза Зотику. Нахмуренное лицо его становилось светлей. Переступая с ноги на ногу, он сказал:
— И я это же самое… что и Зотик. Только насчет бога сомнительно… А так пиши и меня, пиши, Митьша.
Вавилка замолк и опустился на лавку. Митя словно впервые увидел, что и Вавилка вытянулся за это время и ростом был уже чуть пониже Мокея.
Глава LI
Трещины образуются незримо, растекаясь с годами в ширину и глубину. Раскалывается земля от зноя и мороза, трескаются горы от просочившихся в них вод.
Амоска стоял на коленях, уставившись немигающими глазами на темный лик иконы, на медные, позеленевшие от сырости распятья. Огромная, во все окошко, луна катилась в зимнем, стылом небе. Полоса лунного света на две половины рассекла избяную темь, плескалась в дальнем углу у порога, на медном умывальнике. Равномерно булькающие с умывальника крупные, как слезы, капли воды, попадая в полосу лунной голубени, вспыхивали плавленым серебром и тотчас же гасли. Звуки капели глушил разноголосый храп, свист, сонное бормотание.
Губы у Амоски шевелились. Устремленные в одну точку глаза теплели, оживали. Мальчик махал рукой у лица и живота. Вздрагивающая на противоположной стене тень начинала дразниться, приплясывать, мотать головой. Колени Амоски онемели.
От мороза треснул угол избы. Амоска вздрогнул.
«Вызвездило», — мелькнула в голове мысль. Но мальчик уже испуганно гнал ее, усилием воли заставляя себя снова сосредоточиться на молитве.
— Господи, спусти чудо! Господи, окажи себя! — страстно умолял Амоска. — Не отворачивай лица своего от усомнившегося раба твоего Амоса Мартемьянова. Пошатнулся верой в тебя, господи, и не верю, что ты есть на небеси.
Амоска испугался такого откровенного разговора с богом и снова усиленно замахал рукой, застукался лбом о половицы, и снова недвижно замер. Но, всматриваясь в бесстрастный лик на иконе, он опять осмелел. Слова Мити, сказанные об иконах как о разрисованных человеком деревяшках или отлитых из меди, из этой самой, что и пуговицы у Амоскиных штанов, — эти слова клином засели в голове. «Не убивает же бог Митьшу!»
Больше всего Амоска боялся, что господь его может стукнуть сверху камнем. Мысль о благоденствующем Мите придала смелости.
— Не верю я в тебя, господи, — еще решительней сказал Амоска. — Чайник ключом кипит, холодную крышку подставишь, и на ней — вода, как дождь. Из бани пар вырвется и на крыше инеем осядет — снег. А в Зотиковых книгах сказано, что ангел — крылом пушистым. Сам опытал — не верю. Чтоб и куржак у бани — ангел, и иней в мороз у мужика-матершинника под усами и на бороде — тоже ангел? Не верю, хоть убей!..