Виталий Закруткин - Сотворение мира
— Прощайте, господин Ставров. Мне хочется увидеть эту женщину…
Юрген еще раз окинул взглядом амбулаторию, надел фуражку и вышел. Возле дома его ждал Ганс на чисто вымытом «мерседесе».
Они поехали к огороженному плетнем деревенскому кладбищу.
Ганс остановил автомобиль у покосившихся кладбищенских ворот. Внизу свинцово поблескивала тронутая рябью вода. Над прудом, низко свесив безлиственные ветки, тихо шумели вербы.
Юрген вышел из автомобиля, приоткрыл заскрипевшие ворота и побрел по кладбищу, стараясь не наступать на едва заметные в рыжих сухих бурьянах давно осевшие холмики старых могил, за которыми уже никто не смотрел. Убогим был этот деревенский погост над прудом: разоренный скотом трухлявый плетень, полусгнившие кресты, обломанные деревца колючей акации, ломкие бурьяны — все являло собой картину печального запустения и навевало мысли о бренности короткой человеческой жизни, о неизбежном забвении всего доброго и злого, что было совершено когда-то людьми.
Тяжелую чугунную плиту над материнской могилой Юрген нашел не сразу. А когда чуть не наступил на эту ржавую, одним боком провалившуюся в осевшую могилу плиту, то едва разобрал на ней засыпанные палыми листьями строки: «Гертруда Рудольфовна Раух. 1879–1906. Мене же за незлобие принял и утвердил мя еси пред тобою в век».
Покойную мать Юрген помнил смутно, она умерла рано, мальчику было тогда шесть лет, и в его памяти, будто в тумане, лишь иногда возникал образ худощавой женщины в черном платье, от которой всегда вкусно пахло ванилью и теплой сдобой. С годами неясный, расплывчатый образ матери исчез, но сейчас, склонив голову над изъеденной ржавчиной чугунной плитой, Юрген почувствовал, как острая боль сжала его сердце: ведь после смерти отца и совсем недавней смерти сестры Христины, отравленной в психиатрической больнице вместе с другими больными, он остался один и обречен до конца своих дней жить с нелюбимой женой — распутной жестокой женщиной. Став на колени и сбивая перчаткой листья с надмогильной материнской плиты, Юрген вдруг с ужасом подумал о том, что в этом злом, изуродованном кровавой войной мире у него никого не осталось, кроме Гани, которая не принадлежала ему и никогда не будет принадлежать, несмотря на то что только ее он любил все эти годы…
К домику Плахотиных Юрген подъехал, не зная, как себя держать и о чем говорить после двадцати лет разлуки. Но он все же вышел из автомобиля, приказал невозмутимому молчальнику Гансу ждать его и подошел к деревянной, окрашенной голубой краской калитке. Во дворе залаяла собака. На крыльцо выскочил белобрысый, коротко остриженный мальчишка, а следом за ним вышла стройная женщина в наброшенном на плечи вязаном платке. Юрген замер. Да, это была она, Ганя, та самая, встречи с которой он безнадежно ждал так долго. Вот Ганя стоит, кутаясь в платок, красивая, чернобровая, с легким румянцем на щеках. Конечно, она стала немного полнее, чем была тогда, и первые, едва заметные морщинки легли на ее лицо. Сколько же ей лет сейчас? Тридцать семь? Тридцать восемь? Узнает ли Ганя его? Ведь замерший у калитки немецкий офицер, такой робкий, такой нерешительный, это он, Юрген Раух, тот самый, который был когда-то худущим рыжеволосым парнем и которого здесь, в Огнищанке, все называли Юрой, Юркой, Юрком…
Еле придя в себя, Юрген произнес наконец, захлебываясь от волнения:
— Ну здравствуй, Ганя… Вот и довелось нам увидеться…
Плечи женщины вздрогнули. Будто защищаясь, она подняла руки к лицу, едва слышно прошептала:
— Неужто ты, Юра?.. Вы, Юрий Францевич?
— Я, Ганя…
Они долго стояли молча, он у калитки, она у полуоткрытых дверей дома.
— Может, мне можно войти? — подняв затуманенные слезами глаза, стыдясь этих неожиданных слез и слегка отворачиваясь, спросил Юрген.
Мягким движением руки Ганя отодвинула сына, сказала едва слышно:
— Что ж… можно и войти… Собака не тронет…
Она посторонилась. Не помня себя, не зная, чем закончится эта странная, пугающая его встреча, Юрген вошел в тесноватые, темные сени, вытер ноги о половичок и услышал за спиной тихий, спокойный голос:
— Дверь тут… направо…
Ганя прошла вперед, он — следом за ней. Вошел и остановился, сняв фуражку. Светлая горница сияла чистотой. На двух окнах стояли обернутые бумагой горшки с цветами, белели занавески. От большой русской печи и аккуратной плиты тянуло теплом. За отдернутым цветастым пологом на широком диване, испуганно прижавшись друг к другу, сидели двое детей — большеглазый мальчик лет семи и совсем маленькая босоногая девочка. Старший мальчишка, опередив Ганю, вбежал в комнату, первым уселся на застеленную ковриком лавку и уставился на Юргена, не сводя с него любопытных глаз.
Тягостное молчание длилось так долго, что Юргену стало неловко и стыдно. Он расстегнул шинель и с трудом выдавил из себя:
— Хотелось поговорить с тобой, Ганя. Ты разрешишь мне раздеться?
Она пожала плечами, оглянулась на мальчика.
— А чего ж… раздевайтесь, если хотите…
Угадывая, о чем он будет говорить, Ганя подошла к сыну, сказала тихо:
— Ты бы, Юра, пошел погулял.
Юрген вздрогнул, его бросило в жар. Ему показалось, что он ослышался.
— Как ты назвала своего старшего?
— Юрием назвала, Юрой, — сказала Ганя и, понимая, о чем неожиданный, давно забытый ею гость может подумать, добавила: — В русских святцах есть такое имя — святой Юрий, или же Георгий-победоносец. Слышали? Вот дед, мой отец то есть, и пожелал дать внуку такое имя.
Когда мальчик ушел, Ганя, помедлив, села на лавку, подождала немного и спросила, все так же спокойно глядя на Юргена:
— Что вы хотели сказать, Юрий Францевич?
Он вынул из бокового кармана тонкий, овальной формы золотой медальон на черном шнурке, осторожно положил на стол. Поросшая в запястье рыжими волосами рука Юргена дрожала.
— Вот, Ганечка, в этом медальоне… его когда-то носила моя покойная мать… прядь твоих волос, — запинаясь, подозрительно покашливая, заговорил он. — Совсем маленькая прядка… Я украдкой срезал ее двадцать два года назад… Кажется, тебе было тогда семнадцать лет… С тех пор прошло много времени, но я ни разу, нигде и никогда не расставался с этим медальоном… потому… потому, Ганечка, что всю жизнь я люблю только тебя… Если б ты знала, если бы ты только знала, как я тебя люблю…
Ганя слушала его не перебивая. Ничто не изменилось в ее лице. А Юрген, жалкий, горячечно взволнованный, продолжал бессвязно бормотать, не вникая в смысл того, что говорил, и стараясь говорить побыстрее, чтобы сказать все до конца:
— Ты должна помнить, ты не могла забыть тот день, когда мы с отцом покидали Огнищанку… Я прибежал тогда к вам… Я так просил тебя уехать со мной, стать моей женой… Я на колени тогда перед тобой опустился, а когда твой отец выгнал меня, я готов был умереть от горя… Нет, нет, я не злобствовал… Просто мне было горько, очень горько… И там, в Германии, жизнь моя не сложилась. Участвовал я в движении, которое возглавлял наш фюрер, делал все, что мог, а пришло время — женился на богатой невесте и женитьбой этой поставил себя в унизительное положение… Так получилось, что после смерти отца я остался никому не нужным, одиноким человеком…
Он остановился прямо перед Ганей, губы его искривила вымученная улыбка.
— Должно быть, смешно слушать мужчину, которому минуло сорок лет и который жалуется на одиночество? Но мне, Ганечка, не до смеха. Все эти годы я мечтал о встрече с тобой, молился…
Ганя подняла на него глаза, мягко прервала:
— Для чего вы все это говорите? Зря говорите, Юрий Францевич. И в хату нашу вы напрасно зашли. Разные мы с вами люди. Потому и не пошла я тогда за вас. А с годами наши дороги и вовсе разошлись. Еще в ту пору я чуяла, куда заведет вас кривая стежка. Или вам не понятно, что стоите вы перед провальем?
— Каким провальем? — растерянно спросил Юрген. — Я не понимаю.
— А чего ж тут понимать? — сказала Ганя. — Тут и понимать-то нечего. Пропадете вы, Юрий Францевич, и то дело, которому вы служите, пропадет.
Она поднялась, медленно, будто нехотя, подошла к невысокому шкафчику, отодвинула ящик, достала измятый по сгибам листок бумаги, протянула Юргену:
— Вот… читайте, Юрий Францевич… Это похоронка… Тут про смерть моего мужа написано. А убили его вы, немцы. А вот из той комнатенки глядят на вас дети, которых вы осиротили. За что? За какие, скажите мне, грехи? Что плохого они вам сделали? Чем провинились перед вами?
Ганя стояла перед Юргеном. Глаза ее потемнели от гнева. Она сдерживала себя, но губы дрожали, голос начинал срываться.
— Вы, Юрий Францевич, медальончики передо мной выкладываете и про свою любовь говорите. А вы знаете, что уже больше тридцати огнищан, дорогих ваших земляков, немцы поубивали и на них матерям да женам такие же, как эта, похоронки пришли? А чего немцы вытворяют на той земле, которую захватили? Сотнями расстреливают ни в чем не повинных людей, молодых девчонок вешают, да еще насилуют перед смертью. Хорошо это? А что над безоружными пленными знущаются, ногти у них из пальцев вырывают да звезды на спинах ножами вырезывают… Ты скажи мне, Юра Раух, как это? По-людски? — Она вдруг перешла на «ты», к Юргену приблизилась вплотную. — Зря ты, Юрий Францевич, волосы мои в медальончике носишь. Отдай их лучше своим лиходеям, которые в лагерях наголо остригают голодных полонянок, волосами женскими мешки набивают и увозят в твою дорогую Германию… Нам рассказали об этом те, кому посчастило вырваться из ваших клеток.