Семен Бабаевский - Собрание сочинений в 5 томах. Том 3
— Запомни: из родного Прикубанья никуда не уеду.
— Тогда живи в Береговом. Место хорошее, все, что тебе надо, сделаем, окружим вниманием, заботой. Только живи спокойно.
— Я уже устал от внимания и заботы о моей персоне.
Так они ни до чего и не договорились.
Дома, сидя под ивой и заглядывая в родник, Холмов невольно чуть слышно повторял: «Живи в Береговом… Окружим заботой… Ты — Холмов… Что скажут люди?.. А что мне до того, что скажут люди? Ничего же плохого они не скажут. Да и ссылка на то, что я Холмов, и на мнение людей — это же отговорка. Как же так? Не дать работу только потому, что я Холмов? И смешно и грустно. Ведь я-то вижу и понимаю: повинна не моя фамилия. А что же?»
Чтобы как-то успокоиться и не думать о встрече с Проскуровым, Холмов ушел на веранду, сел к столу и начал перечитывать свои записи о Ленине. Он читал страницу за страницей, и на сердце у него становилось все радостнее оттого, что мысли, занесенные им в тетрадь, все так же были ему и дороги, и близки, и нужны. Он верил, что все то, что он, читая Ленина, узнал, о чем думал и что его волновало и волнует, ему еще пригодится, и не здесь, в Береговом, а на работе. «Только бы побыстрее распрощаться с Береговым и с этим теплым небом! — думал Холмов. — Но как? А что, если написать в ЦК? Напомнить о себе, о своем желании поехать в Камышинский? Зачем же писать? Надо послать телеграмму. Да, да, именно телеграмму, и сегодня же. Как это я раньше до этого не додумался?»
Мысль о посылке телеграммы заставила Холмова, не мешкая, отправиться на почту. Он вернулся повеселевший, в хорошем настроении. Обнял Ольгу и сказал:
— Не дуйся, не сердись, Оля! Видишь, какое у меня веселое настроение.
— Отчего бы это? — спросила Ольга.
— Только что послал телеграмму в ЦК! — все так же весело ответил Холмов. — Прошусь в Камышинский.
— И радуешься?
— Человек, Оля, так устроен, что надежда и ожидание его радуют, окрыляют, — ответил Холмов. — Вот и у меня на душе спокойно, настроение поднялось. Поедем, Оля, в Камышинский! Там, помнишь, мы влюблялись и начинали жить. Снимали комнатушку в хате казака Анисимова. Из окна был виден берег Кубани.
Ольга посмотрела на мужа с мольбой и со страхом.
— Чему радуешься? — спросила она упавшим голосом. — Да в своем ли ты уме, Холмов! Проскуров поступил, как настоящий твой друг. А ты, Холмов, вижу, уже сходишь с ума. Зачем нам ехать в Камышинский? Зачем начинать все заново? Зачем нам тот берег, что виден из окна? Нам не по двадцать лет!
— А почему бы и не начать все заново? — блестя глазами, спросил Холмов. — Это даже интересно: начать все заново!
— Что интересно, Холмов? — Ольга сокрушенно покачала головой. — Жить в Камышинском? Это тебе интересно? Да? Если тебе так хочется уехать из Берегового, то можешь уезжать на все четыре стороны. Только без меня! — И добавила со слезами: — Можешь даже взять с собой Верочку, чтоб веселее было. Ведь она влюблена в тебя, Холмов. Я давно говорила тебе об этом…
Она заплакала и, не вытирая катившихся по щекам слез, сказала, что завтра же переедет к Антону и станет нянчить внучат.
Не хотелось ни спорить с Ольгой, ни возражать ей. Он вышел на веранду и долго стоял, не зная, чем бы заняться. Под низким осенним небом в дремотном покое лежал город. Если бы не желтизна, застывшая на садах, не это низкое небо, то внешне все было таким же, как и в первый приезд сюда Холмова. Домики под черепичными и жестяными крышами, улочки, переулки. По берегу, точно солдаты на посту, все так же стояли кипарисы. Так же у воды белела песчаная коса, и так же солнце, опустившись к горизонту, пожаром пламенело в море. Как и тогда, море было спокойное, с широкими белесыми разводьями.
Холмов смотрел на море, на город, а видел Камышинскую с ее уже увядшими садами, просторную станичную площадь и траурный митинг перед зданием райкома. Видел дорогу от Берегового до Весленеевской. Памятная, ее не забыть. Мысленно снова проходил по знакомым местам. Снова встречался и разговаривал с Работниковым, а перед глазами лежала спокойная, обсаженная вербами гладь реки. «Раньше вот так ты возле меня не стоял, мы с тобой вот так запросто, как закадычные друзьяки, не беседовали о жизни». То слышал голос Тихона Радченко: «Давнишнее мое горюшко обернулось для них радостью». То сидел с Сагайдачным на берегу озерца и видел дымок от костра, темные гривки камыша. «Если к делу относиться добросовестно, то есть так, как требует сама основа основ…» То разговаривал с Андреем Кочергиным: «Так что из хлебопашцев сами по себе повырастали приверженцы не земли, а машин». То сидел на диване в хате Величко, видел склоненную стриженую голову. «Кто о чем, а я о том, что болит…» То смотрел в слепое, изъеденное войной, жесткое лицо Ермакова. «А теперь встань, Алеша. Встань и расскажи, как поживал, что поделывал. А руки-то рано сложил на покой, рано…»
«Неужели я все уже сделал и все, как говорят, свершил в своей жизни? В мои-то годы Ермаков партизанил, ходил на опаснейшие задания, пускал под откосы фашистские эшелоны. А мне говорят: живи и наслаждайся жизнью. Неужели отныне мой удел — прозябать под этим теплым, южным небом? Нет, я не хочу прозябать! Не хочу греться на солнышке! И не буду! Только обидно, что ни Ольга, ни Проскуров или не понимают, не видят, или не хотят понять, не хотят увидеть, что Холмов уже не тот, каким они его знали, и что мысли мои, чувства мои стали иными. А вот Верочка видит. Верочка понимает. Может, в самом деле последовать совету Ольги и взять с собой Верочку? А что? Верочка пошла бы рядом со мной. Ее Камышинская не испугала бы. Вот только позвать ее не могу. Не решусь, не наберусь смелости. А куда позвать? Сам-то еще никуда не еду. И поеду ли? — подумал Холмов, продолжая стоять на веранде. — Видно, пусть все остается пока так, как оно есть. Буду ждать ответа. Буду верить и надеяться на лучшее. Ждать и надеяться всегда приятно. Надо, надо ждать и надо верить, что оно, это лучшее, обязательно придет и что тогда в моей жизни многое изменится, и не словами, а делами я смогу доказать, что не все еще свершил и не все еще сделал на этом удивительном прекрасном белом свете. Что-то еще ждет меня в жизни, что-то еще ждет! Но что? Если бы только ведать, если бы только знать!..»
Москва — Жаворонки
1962–1967