Максим Горький - Антология русского советского рассказа (30-е годы)
— Нет, — отозвался Мирон Лукич. — Есть ли в том надобность… при моих чувствах к вам? — договорил он, с трудом одолевая дрожь.
Она молчала долго, потом, по-прежнему задумчиво, спросила:
— Вам парки Алексея Давыдовича обозревать доводилось ли?
— Его превосходительства? Был единожды… случаем…
Опять помолчав, Агриппина Авдеевна проговорила:
— Полагать надо, такое только у Лудовиков могло быть…
Мирон Лукич не ответил. Что было силы сдерживал он себя, чтобы не заскулить от необыкновенного озноба.
— Все Лудовики проживали во Франции, в Версале, — плавно пояснила она.
Он не выдержал и застонал. Прыгающая челюсть его разорвала стон на кусочки: а-вва-вва — и, чтобы чем-нибудь загладить этот стон, Мирон Лукич выдавил из себя, простирая руки к Агриппине Авдеевне:
— Ангел, ан-гел…
Но она больше ничего не сказала.
Так, в безмолвии, домчались они до Увека…
Невеста первая вошла на паперть и стала перед запертой церковною дверью. Денисенко притащил кресло и убежал. Глебка вынул из тарантаса жениха, внес его по ступеням на паперть и усадил в кресло, ловко прикрыв ноги одеялом.
Очень живо вынырнул из темноты дьячок, отпер дверь. Потом прискакал Денисенко с попом. Поп был маленький, проворный. Бесшумно ступая валенками, он вошел в церковь, зажег свечку около ктиторского ящика и тут же облачился в помятую зелененькую ризу.
Жениха вкатил Денисенко вслед за невестой. Она скинула ротонду, косынку и сверкнула белизною платья. Жених смотрел на нее, ничего не видя кругом.
Поп раскрыл книгу, закапанную воском, опросил жениха и невесту. За свидетелей расписался Денисенко и, по неграмотности, поставил два креста Глебка-ямщик. У налоя, посередине храма, уже горели свечи. Дьячок потихоньку запел, поп крикнул ему тенорком через всю церковь:
— Постой, постой! Сперва обрученье!
Дьячок легко перешел на другое.
Все двинулись к налою и остановились перед ним.
Денисенко помог Мирону Лукичу расстегнуть поддевку, сюртук и вынуть из жилета обручальные кольца. У жениха тряслись руки, в пламени восковых свечей они больше обычного напоминали собою гусиные лапки, и, когда священник надевал на женихов палец золотое кольцо, палец был похож на птичий — сухой, красноватый, с кривым жестким ногтем.
Агриппина Авдеевна стояла рядом с креслом, опустив глаза, внимательно вслушиваясь в певучее бормотание дьячка и в возгласы священника. В ней было что-то строгое и простое, как в девушке, ожидающей от венчания страшной для себя перемены.
Пораженный, глядел на нее Мирон Лукич. Худая слава, которая ходила о ней по городу, молва о том, что она загубила не одну человеческую судьбу, насмеялась над стариками и, как цыганка, обманула молодых, — все это было ложью, выдумкой, наветом. Подле него была невеста — кроткая, чистая, со встревоженным юным дыханием. Сердце его не ошиблось. Под конец жизни отыскал он вожделенное свое счастье, и вот оставались теперь какие-то минуты, чтобы взять его в руки, какие-то поповские причитанья мешали еще коснуться девичьего сверкающего платья, и — в нетерпении, с мольбою — жених громко сказал священнику:
— Не тяни, сделай милость!
Но невеста набожно перекрестилась, и, глянув на нее снизу вверх, он притих.
Да и нельзя было бы вести дело скорее, чем оно шло. Поп и дьячок были под стать друг другу, и шафера не успели опомниться, как надо было браться за венцы.
Тоненько отдавалось по углам пустой церкви дьячково пенье, неслышно двинулся вокруг налоя поп, помятая риза болтыхнулась на нем мягким платком. И, торопясь, приковыливая, Денисенко покатил за попом кресло, одной рукой держа над головою Мирона Лукича медный венец, усеянный горящими, как рубины, красными стеклами. Страшно вытянув руку, поминутно наступая на белый шлейф невесты, Глебка-ямщик нес такой же горящий венец над Агриппиной Авдеевной.
Мирон Лукич побледнел, пот снова проступил у него на лице, внезапно он схватился за колеса и судорожно начал подгонять движенье кресла.
Так трижды совершен был круг, и тут же, без оглядки кончилось венчанье.
Все бросились к выходу.
Перед дверями остановились, чтобы одеть невесту. В полутьме, накидывая косынку, она скользнула локтем по плечу Мирона Лукича. Он схватил ее и прижал к себе, что-то замычав.
Тогда вдруг с женской стремительной жадностью она сдавила его костлявые пальцы и шепнула, почти дотронувшись губами до его уха:
— Что ты! Погоди!..
Его кинуло в жар от этого погоди, он чуть не выскочил из кресла, поднявшись на руках, но она уже укутывалась в ротонду, и Денисенко, скаля зубы, поздравлял ретиво:
— С законным браком, молодая! С законным браком, молодой!
Забыв, что еще не вышли из церкви, Мирон Лукич цыкнул на него:
— Вези живей, сатана…
Седьмая глава Вместо эпилогаУже рассвело, когда прикатил на Миллионную Петр Мироныч. Брат выскочил ему навстречу.
— Ну что? — выпалили они сразу, уставившись друг на друга, и оба развели руками.
Казалось, так же как они, весь дом исполнен был отчаянного недоумения: старик исчез, и след его простыл. Где-то, запрятавшись в угол, скулил побитый Васька. На дворе, требуя расчета, ворчал караульщик:
— Какой сторож даст себя бить? А он прямо в зубы. Мне седьмого десятку сколько годов?
Петр Мироныч, схватившись за голову, метался из стороны в сторону.
— Кабы мы тогда послушались владыку, — устало сказал Павел, — нашли бы лекаря…
— Ну?
— Объявил бы он папашу не в своем уме, не было бы нам нынче заботы. Сколько денег извели на церкви да на участок. Поди возьми теперь чего с участка.
— Крепок задним умом. Лучше скажи, сейчас что делать?
— Что делать? — с досадой переговорил Павел. — Что делать? Пойдем к ней.
— К ней?
— Где же ему больше находиться? Он там хоронился. А ты придумал ветер в поле ловить.
Петр вскинул глаза на брата, подумал и вдруг принял его решение.
Немного спустя они стучали в квартиру Агриппины Авдеевны. Им отперла Машутка и, потеряв платок, стремглав улетела из сеней.
Они вошли в переднюю.
Рядом с ней, в большой комнате, ненужно мигали забытые свечи, все было в беспорядке, одежда валялась по креслам.
Раздались торопливые шаги, женщина в черном платье, прикладывая к глазам мокрый кружевной платочек, остановилась в дверях.
— Что вам угодно? — разбитым голосом сказала она.
— Пришли узнать, куда вы нашего родителя девали, — пробасил Петр. — Ведь это вы сами?
— Ах, — вздохнула Агриппина Авдеевна и тихонько потрогала глаза платочком. — Ах! Вы, наверно, дети Мирона Лукича, сыновья… моего мужа…
— Мужа? — угрожающе переспросил Петр.
Она глубоко всхлипнула и совсем закрыла лицо.
— …моего покойного мужа.
— Покойного? — закричал Павел. — Что ты с ним сделала?
— Ах, что вы! — воскликнула она, вытягивая перед собой руку, точно защищаясь. — Такое злосчастье, такое злосчастье! У него было совсем слабое сердце!
— Где он? — крикнули братья.
— Такое злосчастье! — горячо повторила она, и вдруг у нее прорвались рыдания.
— Он мне… он мне… — силилась она что-то выговорить, — он мне оставил… только половину!
Братья ринулись в дверь, толкнув с дороги Агриппину Авдеевну, пробежали одной комнатой, потом другою, ворвались в спальню и остолбенели.
Старик сидел в своем кресле, фиолетовый, с разинутым ртом. Ноги его были открыты.
1920–1930
Алексей Толстой
Марта Рабе
Это было в первые годы Питербурха. Крепость только что строилась: били частоколы, копали рвы, наваливали раскаты. На болотистых берегах Невы, еще покрытых лесом, кое-где виднелись дощатые бараки, амбары и мазаные хижины. Лишь у деревянного Троицкого собора, что на Троицкой площади, да на Васильевском острову, на мысу, где студеная Нева разбегается на два русла, стояли бревенчатые, нового голландского штиля, избы обоих канцлеров, фельдмаршала генерал-адмирала и других служилых людей. Прочно строиться боялись. Грозный швед был под боком, военное счастье переменчиво: город как лагерь. Один только Александр Данилович Меншиков поставил богатый двор, обшитый тесом и выкрашенный под кирпич, а рядом, у самой Невы закладывал каменный дворец.
У Александра Данилыча все — как в знатных голландских домах. Конечно, наспех, на живую нитку, — но в ассамблейной, небольшой в два света комнате, — камин из сосны, крашенной под дуб, с деревянными же золочеными мужиками по бокам; на стенах, разделанных по тесу под мрамор, висели виницейские зеркала, фламандские срамные картины с голыми девками; в дубовых шкапах выставлена золотая и серебряная посуда, добытая из разоренной недавно Лифляндии. В частые переплеты длинных и узких окон вставлены не то что пузыри или слюда, но прозрачные, как воздух, стекла. Пол натерт воском. Чисто. Все блестит. Солнце над Невой, прорвавшись сквозь весенние облака, заливает рябью синие воды, лужи на топком берегу, где шумно раскачиваются редкие сосны, и, лучами ударив сквозь стекла, играет на кубках и тонком хрустале обеденного стола, покрытого по голландскому обычаю полотняной скатертью.