Владимир Тендряков - Три мешка сорной пшеницы
Женька взорвался:
— Такие!.. Такие среди людей!.. Да близко подпускать нельзя! Гнать, как прокаженных! В клетки запирать…
Митрофан презрительно повел в его сторону твердым носом:
— Ты уж молчи, мозг куриный, только и можешь что квохтать.
— Не–ет! Я и не квохтать могу! Я и с автоматом ходил… На тех, кто убийство–то заслугой считает… Ты же враг! Старый только. А то мы бы с тобой по разные стороны фронта встали… Эх, жаль, жаль! Святое бы дело против такого!..
— Повидал я петухов и понаслышался: зло, насилие, мол, разрушим, в крупу его истолчем. А оно, зло, плодуще, из каждой толченой крупинки яблоком вызревает. Чем мельче толчете, тем больше его растет. Уж лучше бы копили зло–то, в одной куче держали — оно, поди, и пригодилось бы при случае.
— Как же ты, Митрофан, свое зло с богом паруешь? — спросил Адриан Фомич. — Или забыл уже бога? Вспоминаешь ли, что из–за него сразу двоих на тот свет отправил?
— Только дурачки бога добреньким видят. А для бога зло вроде посошка.
— О господи! Речи–то какие! — простонала на печи старуха.
— Убийцы с богом–то дружат! — выкрикнул Женька. — Вот гитлеровцы… У них у каждого солдата па пряжке написано: «Готт мит унс!» «С нами бог» — то есть…
— Люди в страхе перед господом жить должны. А страх через добро не добудешь.
— Ты, Митрофан, смотрю, шибко вырос, — Адриан Фомич поднялся из–за стола. — Кажись, дальше убийцы расти некуда, ан нет, еще выходит, можно подняться — совсем уж в кромешные ненавистники. Давайте–ка спать. Во сне–то и такого терпеть можно.
— Не боишься, добренький, — старец показывал из бороды желтый зуб, — что я добротой твоей попользуюсь. Я ведь убийца, и ухваточки у меня арестантские. Может, ночью вот встану да с ножичком прогуляюсь по избе.
— Ох! — охнула Евдокия. — Выгони его, батя. Не с нами, так с ребенком что сделает. У–у, проклятущий, такую срамоту порешь и не стыдишься.
— Пугает он, Дуняха. Еле жив, глянь–ко, с курицей не справится, а тут двое мужиков в избе.
Женька тоже поднялся:
— До сих пор только издалека, из окопа убийц видел. Чтоб так близко — впервые.
— Страшон, поди? — спросил старец, укладываясь па полу вдоль печки, ногами к порогу.
— Нет, гнусен.
«С ножичком прогуляюсь по избе…» Конечно, это сказано просто так, чтобы попугать — шуточка убийцы.
Илья Божеумов днем остерегал: враги… будь начеку. Но таких ли врагов имел он в виду? И как бы сам Божеумов отнесся к прохожему старцу? Да, наверное, так же, как и он, Женька: сплюнул да отвернулся, иначе и не поступишь. Нелепо воевать с таким. Лежачего не бьют, а этот, считай, лежит в гробу. Враг отживший.
Божеумов остерегает против других: «Едешь в колхоз, смотри в оба, чтоб не обкрутил…» Кто? Адриан Фомич?.. И Кистереву не смей верить, и выше Кистерева… Не то чтобы все враги, но лучше на всякий случай не верить — подозревай каждого! Да что это за мир получается у тебя, товарищ Божеумов? Нет своих, одни чужие, с задушевным словом к кому — не смей, подведет! Живи да оглядывайся, щелкай по–волчьи зубами. В окопе и то уютней — там только впереди враги, а за спиной–то, свои, надежные. За то и воевал, чтоб землю от врагов очистить, чтоб друзья во все стороны… И Кампанеллу допытывал по ночам: подскажи, как дружней жить.
Воровато причмокивал на полатях мальчонка — старуха тайком сунула ему свой кусок хлеба с сахаром. Странник под порогом сопел и чесался во cue.
Адриан Фомин терпит этого «с ножичком», не выставил и шею из избы, а Кампанеллу, похоже, не принял. Не то чтобы не понял — понять не трудно, — не принял, не поправился Кампанелла Адриану Фомичу. Выходит, у тебя не только с Божеумовым нет согласия, но и с Адрианом Фомичом кой в чем не сходишься. А можно ли всем во всем сходиться? Можно ли всем думать одинаково? Наверное, нельзя. Но это не причина для вражды — умей принять непохожих на тебя. Божеумов на дух не принимает. Адриан Фомич принимает даже тех, кто «с ножичком»… Тут тоже перехватить можно.
Мысли метались, не находили ясного ответа.
Душно в избе. У порога сипло, с клекотом дышит натужно спящий странник–убийца. Мальчонка на полатях вздохнул сладостно и тяжко. Он разделался с куском хлеба и сахаром — вздох счастья и сожаления.
Женька не спит. Путаница в Женькиной голове.
Страдая от бессилия, Женька повернулся лицом к степе и… уснул: мгновенно, крепко, как засыпают здоровые люди, которым едва–едва перевалило за двадцать.
9
Адриан Фомич, погромыхивая тяжелой связкой ключей, отомкнул огромный замок, разогнул его заржавевшие челюсти.
— Вот еще сюда…
Председатель колхоза занимался, в сущности, нелепым делом — показывал уполномоченному колхозные закрома. А они были отменно чисты, попахивали слегка пыльцой, даже в щелях не найдешь ни зернышка. Адриан Фомич водил Женьку от амбара к амбару, отмыкал неподатливые замки. Ничего не попишешь, так надо, Женька обязан потом с чистой совестью отчитаться: осмотрел все, убедился — чисто, ни зернышка.
На него надеются — хотя бы тонну хлеба, чтоб было за чем прислать машину. Тонну?.. Даже мыши сбежали, до того чисто.
А только что в это утро Женька пережил унижение. Евдокия к завтраку напекла картофельных оладий. Подрумянившаяся картошка лежала на черном, с отливом в рыжину и в зелень хлебе, точь–в–точь по виду напоминавшем свежий коровий навоз. «Вот она, травка–то…» Перед Женькой положили сельповский хлеб.
— К нашему привыкать нужно, сразу–то его не уешь.
Женька во время отступлении дно подели питался одними лишь сырыми бураками — только сырыми! Его желудок не способен был, пожалуй, переварить лишь железные гвозди. Трава, что ж, едят же ее другие. Даже интересно, какого она вкуса. Должно быть, никакого, недаром же говорят: «пресный как трава». И он храбро откусил.
Нет, печеная трава не была безвкусно–пресной. Липкая каша, которую он взял в рот, резко пахла гнилостным, перебродившим запахом. Человек — всеядное животное, и Женька был не самый привередливый из людей, но… не выдержал, припадая на раненую ногу, выскочил па крыльцо.
На крыльце сидел странник Митрофан в своем рваном малахае, в бабьем платке вместо шапки и уплетал из рукава такую же оладью из травы.
И на глазах–то этого Митрофана–убийцы Женька перегнулся через перильца…
— Кхе–кхе! Оскоромился…
Сейчас его водят по амбарам, где по–чердачному пахнет пылью.
— Головой не стукнись, тут низко.
Последний амбар. Адриан Фомич как–то неловко отвел взгляд в сторону, бескровное лицо его бесстрастно.
В углу под стеной куча. Женька сначала подумал — мусор, мякина. Перевалился с раненой ноги на здоровую, шагнул к куче, зачерпнул горсть и сразу же покрылся испариной — пшеница, тощая, сорная, дурно провеянная, по пшеница.
Старик бесстрастно смотрел в сторону и молчал.
Мешка три, если не меньше. Жалкая куча сорного зерна. Ее не прячут, иначе бы держали не в общественном амбаре. Унеси в любой дом, положи на поветь, накрой сеном — кто б тогда ее нашел? Прежние уполномоченные — а сколько их прошло здесь до Женьки? — наверняка знали об этой куче.
Адриан Фомич негромко произнес:
— Весна будет. Сеять придется.
И Женька ухватился за его слова:
— На семена оставили?
Адриан Фомич покачал головой:
— Какие же это семена — сор заметенный.
Да он, Женька, не хуже старика знал, что и Нижнеечменском районе забрали на госпоставки все, даже семенной фонд.
— Весной людям работать, — продолжил спокойно Адриан Фомич. — Много ли, сам посуди, на траве наработаешь. Вот все, что сберег, весной по горсточке выдавать буду… Работникам…
Женька ковырял палкой в куче: «Что ж ты мне, старик, показываешь? Я же обязан эту пшеницу сдать! Для того и приехал — найти резервы. Резерв…» Но ничего не сказал, тихо высыпал из горсти зерно в кучу, вытер ладонь о шинель. После сорной пшенички почему–то жгло ладонь.
Три мешка не спасут ни государство, ни авторитет приезжей бригады, ни самого Женьку. Если он отсюда ничего не вывезет, ни одной горсти — поругают за неактивность для порядка, но каждый поймет — уж коль нет, то и не родишь. Если же привезет всего три мешка — будут смеяться: вот, мол, это размах. И никогда он не простит себе, если отберет эти последние три мешка зерна пополам с сором.
— Да, — вдруг торопливо заговорил Женька. — Да… Весной вам круто придется. Пошли.
«Для работников, для тех, кто закладывает новый урожай. Разве не резонно?..» Знакомый командир хозвзвода старшина Лядушкин частенько говорил: «Приказ начальства для нас — закон. А закон — что телеграфный столб: перешагнуть нельзя, а обойти можно».
Они вышли из амбара под мелкий дождичек, сеявшийся на пустынную деревню Княжицу.
10
В конторе правления, в простенке рядом с отрывным календарем, забыто висит пожелтевший портретик — седой нестриженый человек с чопорно–горделивым лицом в подслеповатых очках. Отрывной календарь меняют каждый год, а портрет бессменен, повешен, быть может, во времена зарождения колхоза «Красная нива». И как он попал сюда, в деревню Княжицу? Женька еще в школе любил почитывать стихи, только потому и угадал — изображен на портретике поэт Тютчев. Тот самый, кто написал песню: «Я очи знал, — о, эти очи! Как я любил их, — знает бог!..»