Рассказы о Великой войне (СИ) - Струк Марина
Оружие привычно легло в руку, глаз быстро осмотрел местность, что открывалась обзору на сотни метров вперед. Все было тихо и спокойно, даже листва не шевелилась на кустарниках и деревьях. Но Ната знала, что «Франц четвертый» уже где-то расположился и точно так же, как она осматривает через прицел и это поле, и лес за ним, и окопы русских, и одинокие почерневшие останки некогда грозных машин немецкого танкового батальона.
Вскоре на немецких позициях проснулись, зашевелились. Участились переходы вдоль окопов. Задымила полевая кухня, разнося по округе аромат приготовленной пищи. Немцы настолько расслабились за эти дни без единого выстрела, что некоторые даже открыто присаживались на край бруствера и курили, ходили, не пригибаясь, не скрывая голову от снайперской пули. Решили, что Любка была единственным стрелком противоположной стороны, подумала Ната, в который раз наблюдая за очередным смельчаком. Нет, она не будет пока снимать ни пулеметчика, вышедшего из бревенчатого дота и лениво потягивающегося в лучах осеннего солнца. И лейтенанта, глядящего на русские позиции в бинокль из окопа, тоже не убьет сейчас, не пустит пулю прямо в один из окуляров. Ей нужен «Франц четвертый» сейчас и только он!
При воспоминании о том, как принесли разведчики тело Тарасенко, пальцы невольно напряглись, и Ната стала выравнивать дыхание, пытаясь расслабиться. Не думать пока об этом, говорила она себе. Но не могла не думать.
Коротко-стриженные русые волосы под фуражкой. Темно-голубые, почти синие глаза, Ната таких никогда не видела раньше. Длинные, как у пианиста, пальцы. Ямочка на подбородке и чуть пухлая нижняя губа. И улыбка… какая же у товарища лейтенанта улыбка! Была…
Она вспомнила, как без умолку говорила об артиллеристе Любка, влюблявшаяся так часто, что в голове Наты постоянно путались имена. Как уговорила ее однажды сходить к тем в расположение «попить чайку», пока было тихо на позициях. Ната тогда никак не могла отвести глаз от этого русоволосого лейтенанта, прячась в самом темном углу землянки от чужих глаз, краснея от своего интереса к нему.
Целое лето Ната и Тарасенко переглядывались украдкой, когда случайно встречались. Смущенно отводили глаза. Узнавали о потерях после очередного боя с каким-то странным страхом в груди. А однажды возвращавшихся на закате снайперов вдруг встретил у окопов лейтенант и попросил разрешения проводить до землянки, где те жили. У Наты даже уши покраснели под капюшоном маскхалата, когда Любка толкнула ее локтем тогда и подмигнула задорно, мол, вон оно что.
В ту ночь она не ложилась долго. Они с Тарасенко просидели до четырех утра на поваленном бревне, чуть поодаль от расположения, скрываясь от косых взглядов. Просто сидели плечом к плечу, разговаривали шепотом, будто боясь спугнуть кого-то. Или что-то. Что-то хрупкое, чуть зарождавшееся, заставлявшее идти кругом голову.
Удивительно, но, как выяснилось тогда, они оба были из Москвы и жили так близко друг от друга, через два переулка. Обоим было чуть больше двадцати, учились в соседних школах. И в 1936 году ездили в один лагерь на все лето, только были в разных отрядах. А когда-то лейтенант даже дрался с ее братом, когда что-то не поделили дворами.
— Где сейчас Лешка? — спросил тогда Тарасенко, и она прикусила губу, сжала пальцы в кулак, скрывая мелкую дрожь, что всегда била ее, когда говорили об отце или брате.
— Погиб под Москвой еще осенью 41-го. А папа… папа пропал без вести в 42-м под Ленинградом.
— Прости, — прошептал он и вдруг накрыл ее кулак, лежащий на шершавом стволе своей большой ладонью. И она расслабила руку, позволила переплести пальцы со своими, едва дыша от такой близости, уткнулась лицом в его плечо. А он целовал ее волосы, скользил губами по щеке несмело, не позволяя себе иной вольности. И казалось в ту ночь, что нет никакой войны.
Война снова ступила в жизнь Наты на следующий день. Когда пришлось тащить смертельно раненую Любку, которой «Франц четвертый» прострелил легкое. Они тогда впервые за недели разделились — Любка решила снова идти на те позиции, где прошлым днем они сняли двух ефрейторов. И зачем только Ната не стала настаивать на своем, зачем отпустила ее? Этот вопрос мучил ее до сих пор. Как и тот, почему ее не было в тот роковой день рядом, когда Тарасенко двинулся на наблюдательный пост.
Ната понимала умом, что он никак не мог проигнорировать приказ разведать позицию для предстоящей артподготовки перед наступлением. Но сердце по-прежнему отказывалось принять неизбежное. Он ушел на закате, когда она еще не успела вернуться с позиции, когда не успела сказать, чтобы избегал воронок, ведь те так открыты для обзора со стороны небольшого леска на нейтральной полосе. Березы стояли редко, в них не спрячешься толком, но некое чувство подсказывало Нате, что искать «охотников» следовало именно в таких местах.
Ушел, когда она столько всего не успела сказать, не успела сделать то, что так хотелось…
Ната потом выверит траекторию выстрела, когда займет то же самое место в воронке, где был убит лейтенант, где на песке по-прежнему темнела его кровь. И найдет обертку от конфеты, свернутую в узкую трубочку среди тех берез, как и убежище «Франца четвертого» — небольшую яму и широкие березовые ветви рядом.
Солнечный луч пробежал по зеленой листве с редкими вкраплениями желтого и блеснул на чем-то, ослепляя на миг Нату. Палец едва не нажал на курок, следуя выработанной привычке стрелять на этот блеск луча в стекле. Но в последний момент будто кто-то шепнул Нате прямо в ухо: «Жди!», и она замерла. Вгляделась внимательнее, едва дыша, и прикусила губу до крови, чтобы не крикнуть в голос от горя, охватившего ее с головой, от злости, разрывающей сердце на куски.
Часы. Советские часы на широком кожаном ремешке, выпущенные Первым Московским Часовым Заводом с улицы Кирова.
— Подарок отца, — сказал ей как-то Тарасенко, показывая с гордостью эта наручные часы. — Он погиб в 39 —м году в Манчжурии. Это память моя о нем.
Часы, подвешенные на тонкую бечевку к ветке, снова качнулись, когда ворона вдруг взмахнула крыльями и сорвалась с места, полетела дальше, к лесу и реке, видневшейся в прицел тонкой ниточкой. Ната снова отвлеклась на циферблат и едва успела заметить легкое движение в метрах пяти от ловушки, разглядела «Франца четвертого» так отчетливо, словно он рядом стоял. Тот тоже внимательно смотрел на нее в прицел, а потом перекатил во рту конфету языком, прежде чем нажать на курок.
— Коля…, — беззвучно прошептала Ната вдруг, а потом выстрелила, выигрывая у «Франца четвертого» какие-то доли секунды, когда тот отчего-то замешкался, замер на миг, глядя на нее через расстояние, разделяющее их. Уже падая навзничь в траву, с пулей, вошедшей прямо в лоб под край каски, он все же успел нажать на курок.
Ната приедет на это место, когда будет догонять свой батальон, возвращаясь из госпиталя. Странно, но часы, на безмерное удивление Наты, все еще будут висеть на том самом месте, на ветке березы, припорошенной снегом. И даже будут тихонько тикать в странной для Наты тишине, ведь та запомнила окрестности совсем иными, чем сейчас. Она приложит часы к уху, чуть вздрогнув, когда холодное стекло коснется нежной кожи, и будет слушать их тиканье, закрыв глаза. И вернется мысленно в осеннюю ночь, когда ее обнимали крепкие руки, а под ухом точно так же мерно и тихо стучало сердце, и, казалось, не было войны…
Однажды в феврале, или Анна и Нюра…
Ждала тебя.
И верила.
И знала:
Мне нужно верить, чтобы пережить
Бои,
походы,
вечную усталость,
Ознобные могилы-блиндажи.