Василий Аксёнов - Десять посещений моей возлюбленной
Когда мы поняли, что произошло в нашей тихой и скудной на подобные события Ялани, нас как подкинуло над сценой. Бросили мы инструменты, смешавшись с остальными в зале и чуть не застряв в дверях, вывалили на улицу толпой – парней полсотни, вряд ли меньше. Девчонки в клубе, словно в крепости, остались, в окна благословляя нас своими взглядами.
Топоча, как табун лошадей, да взбивая ногами дорожную пыль, без чьей-нибудь команды, ринулись мы на Половинку, не расспросив путем Серегу. Серега с нами. Что-то кричит нам – нам не до него. Он – только камень, мы – лавина.
Полкилометра ходу – вот и Половинка.
Светка Шеффер там, сидит на берегу Бобровки, плачет. Альбиноска – брови и ресницы подкрашивает – тушь по щекам течет, размазалась. Волосы белые – растрепаны. Светлые вельветовые брюки и куртка серая на ней испачканы травой – зеленым. Всхлипывая, рассказывает нам сбивчиво: в тальник тащил ее, насильник, и если б, дескать, не Серега… Рот ей зажал, подлец, и крикнуть не могла, мол, – сильный.
Поколотил Серега изверга, однако мало – вырвался тот и убежал – так припустил, что не догнать его, мол, было.
Кто, мол, какой?
Серега знает.
Мы уж и вовсе разозлились – чуть нас задень, мы и взорвемся.
Пошли, развернувшись в сторону Ялани, грозной, но молчаливой армией к осиному гнезду. В село вошли и сразу – к общежитию. А по пути штакетник клубный ощипали – вооружились – мало ли, чем встретят.
В ограду втиснулись едва.
Часть мужиков, человек восемь, в домашних тапочках на босу ногу, пристроившись на чурках или на деревянных магазинных ящиках из-под мыла или папирос, возле костерка, с кружками закоптелыми в татуированных руках, сидят спокойно – чифирь потягивая, курят. Нам явно очень удивились – не просто нам, а нашему количеству, – аж обомлели. Ни сном ни духом.
Такой-сякой, дескать, разэтакий, – спрашиваем у них вежливо, – где? Мы, мол, не знаем, – отвечают, – ушел давно уже куда-то. Ну, слово за слово, и началось.
Этих, чифиршыков, связали тут же – бить их не стали. Ведь все же старые – лет тридцати, а то и сорока.
А с остальными, выскочившими из общежития отважно и отчаянно, драка завязалась. У них и ножички в руках блеснули. Но дело наше правое – мы победили – их просто смяли. Кто был с ножом, тех не щадили.
Часть из вербованных-мобилизованных, выпрыгнув малодушно в окна, по Ялани, словно зайцы, разбежалась.
Одних в огородах, в ботве картофельной спрятавшихся, нашли, других на ферме, среди коров замешавшихся, обнаружили, третьих на чердаке мангазины укрывшихся, поймали, четвертых, сев на мотоциклы, догнали на дороге в город – кто уж как мог из них, так и спасался.
Потом всех, как отряд военнопленных, со связанными за спиной руками, вывели за Ялань и, в гневе праведном дав каждому пинка, направили их в ту сторону, откуда они к нам прибыли. Пусть, мол, и комары еще их накусают. И пригрозили им: вернетесь, дескать, порешим. Но это так уж, для острастки.
Но вот того, главного виновника всей это беды, обидевшего Свету Шеффер, так мы и не нашли – как растворился.
Солнце уже над самым ельником – закатывается. Небо красно-золотое – пылает. Вороны в ельник потянулись – на ночевку.
Собрались мы после бучи возле клуба. У одного ссадины на лице, у другого глаз подбит, у третьего зуба не хватает. Девчонки, как военные медсестры, над нами хлопочут, духами раны наши смазывают. Мы возбужденные. Бой вспоминаем. Как кто кого, как кто кому. Уже смеемся. Убитых ни с нашей стороны, ни со стороны противника нет, и хорошо, мол. И никого ножом не полоснули, к счастью.
Рубаха у меня на спине, на левой лопатке, чувствую, к телу прилипла – как от пота. Снял ее. Кровь.
Ну, думаю.
И вспомнил смутно: какой-то из вербованных, там еще, в ограде общежития, сзади ударил в спину меня розочкой. Забыл об этом я в горячке.
Вовка Балахнин, с разбитой верхней губой, стоит рядом, спрашивает, едва открывая рот, не своим, привычным для тех, кто его знает, голосом:
– А это чем тебе?
– Бутылкой вроде, – отвечаю.
– Обломком, – Рыжий добавляет. – Следов-то сколько вон… Вот гады.
– Мало им дали, – Вовка говорит.
– На первый раз хватит, – говорит Рыжий. – И мне вон ухо раскровянили.
– Тебе-то – ладно, Маузеру – оба.
– Не оторвали – хорошо.
Смеемся: весело – повоевали.
Танька Сладких, крутясь около Рыжего, пробует, молча, причесать его – не получается – в расчестке зубья только поломала. Рыжий, смущаясь перед нами, отстраняется, но – счастлив. Губы у него тонкие и синие, лицо бордовое – как свекла. Веснушек – тьма – не растерял их.
Мой мотоцикл дома, Рыжего – здесь.
– На Кемь, – говорю Рыжему, – съездим. Помыться надо… Или на Бобровку.
– Поехали, – говорит. И Таньке тут же: подожди, мол. Та соглашается – кивает.
Сели. Поехали.
На берегу Кеми разулся, разделся, зашел в воду по пояс. Моюсь.
Смотрит на меня Рыжий и говорит:
– Чем-то полить… хотя бы спиртом.
– Или прижечь… Золой посыпать… Кровь, – спрашиваю, – не идет?
– Немного, – говорит Рыжий. – Смыл, и вон свежая… сочится.
– Ну, не бежит ручьем, и ладно.
– А больно?
– Да. Сразу-то – нет, теперь вот – больно… Отвези меня в Черкассы.
– Олег, ты чё?!
– А чё?
– А Танька?!
– Ее не съест никто тут без тебя… Мне очень надо. За своим я, – говорю, – не могу пойти сейчас… И колесо переднее спускает… Ты довезешь и сразу же вернешься… Мне очень надо, говорю же.
– А когда я прошу…
– Не будем.
– Вот тоже… Ладно, – соглашается. – Иди туда, к бензозаправке, я подъеду. Рубаха порвана, переодеться надо… Домой не стану заходить – на сеновале вся одежда. Тебе рубаху привезти?
– Ну, если можешь?.. Потеплее.
– Подъеду к клубу, Таньке хоть скажу…
– А как без этого… Конечно.
– Не надо, Черный, то раздумаю.
– Да я же просто…
– Ты всегда…
Молчу. Еще, на самом деле, передумает.
Заведя с разбегу мотоцикл и вскочив на него на ходу, поехал Рыжий домой, а я направился к бензозаправке – недалеко тут, за Бобровкой.
Пришел. Сел под ель, на ее выпирающий из земли толстый корень. Сижу. Жду. В глазах яркие картины только что миновавшей баталии, повторяясь, разворачиваются. Переиграть их в чем-то хочется, исправить что-то – пока тщетно. Как нам говорил наш учитель истории Артур Альбертович Коланж: Любая, особенно важная для народного сознания, битва сама на себе не заканчивается, а продолжается в истории и в головах потомков ее участников, исход и значение ее меняется при этом. В моем случае, значит, история еще не началась – переиграть баталию пока не получается. Еще спина бы не болела.
Лисица где-то звягает – в тайге. По стволу и по ветвям ели, недовольно цокая, белка шныряет – на меня сердится – покой ее нарушил. Мычат протяжно в яланских дворах и на ферме коровы. Собаки лают.
Солнце закатилось. Небо увяло. Но светло. Мошка клубками вьется в воздухе – так она мак толчет обычно. Комары злобно кусают – и намазаться от них нечем. Флакончик с мазью где-то выронил – не мудрено, в бою-то рукопашном.
Издалека слышно: гудит, знакомо тыркая цепью из-за сточившейся звездочки, мотоцикл «Восход». Ну, наконец-то.
Подъехал Рыжий.
– Энцефалитка вот… Пойдет?
– Пойдет.
– Снимай рубаху… Вот зеленка.
Снял я рубаху. Измазал Рыжий спину мне зеленкой.
– А кровь течет?
– Да вроде нет.
Надел я энцефалитку на голое тело – нормально. Рубаху спрятал возле ели – вернусь когда, тогда и заберу, мол.
Бак бензином из одной цистерны, черпая его ведерком и разводя тут же – без всякой мерки, а на глаз – автолом из другой, меньшего размера, цистерны наполнили.
Поехали.
– Сильно дымит?
– Дымит.
Ну, кашу маслом не испортишь, мол.
Конечно.
– Рыжий! – кричу.
– А?! – отзывается.
– Ты настоящий друг!
– Не издевайся!
Едем. Свежо. Мои волосы встречный ветер треплет – податливые, с прической Рыжего ему не совладать – не шевелит их даже, не сгибает.
Грейдер прошел туда-обратно. Вчера вечером или сегодня утром – кое-где, в тени, песок и гравий еще влажные. Шоссейка ровная, местами гладкая, еще не выбитая лесовозами – не в ямах, не в колдобинах – дождя-то не было пока. До Черкасс добрались быстро, как долетели, минут за десять или за пятнадцать. Все, что мог, выжал Рыжий – отчасти из желания скорей в Ялань, наверное, вернуться, к своей Таньке, отчасти для того, чтобы передо мной драндулетом своим похвастаться, – из своего «Восхода», лязгающего на всю округу проскакивающей на ведущей звездочке со сточенными зубами цепью. Одна из многих бед у этих мотоциклов – передача. Вот у «ижей», как мой, такого не бывает. Я уж молчу, не говорю сейчас об этом Рыжему, то еще ссадит и назад уедет, чего доброго.
Дело к полуночи. Смеркается. Камень бледнеет в сизом мареве. Лес на нем в дрему готов погрузиться. Из суток в сутки так, из века в век – всегда тревожно: придет ли новый день оттуда, из-за Камня, заря поднимется над ним?