Дмитрий Раскин - Хроника Рая
Анна-Мария Ульбано, как экзотическая птица, даже в этой пестрой, разноязыкой толпе. Добавляла полноте ее красок. И самой этой весне, теперь уже зрелой, в соку, роскошной как Анна-Мария Ульбано, добавляет что-то. Как это можно сыграть?! Прокофьеву казалось (пусть он понимал, что с такого расстояния невозможно), что он слышит шелест ее одежды, нет, лучше штилем: одежд…
– Там ничего нет, – сказал Лехтман, – никаких этих туннелей, ни света в конце туннелей, никакого преображения или же предчувствия преображения, вообще ничего. Ни тайны, ни смысла. Впрочем, я так и предполагал. Надеюсь, вы не думаете, что я это, – Лехтман замялся, подбирая слово, – сделал в исследовательских целях? Это было бы пошло, неправда ли? Верующий мне возразил бы, что это всего лишь клиническая смерть. (Хотя в клинической как раз и можно увидеть.) Но у меня чувство такое, что и дальше все то же самое было бы. Что само по себе не так уж и страшит, как будто. Просто жаль. Какое-то невыразимо горькое жаль… То есть душа так хочет продолжения, – попытался улыбнуться Лехтман – и не ради знания… Желание это не столь уж возвышенно или же плодотворно и не имеет таких уж особых преимуществ перед жаждой покоя, забвения, исчезновения без следа, – Прокофьев и Лоттер при этих словах напряглись.
– Ая вот все боялся рака, – усмехнулся Лехтман. – Не боли, не «преждевременности», а прежде всего бессмысленности, не укладывающейся в голове и необратимой. Я, конечно, не знаю, но мне кажется, я никогда не любил лотереи. – Получилась довольно неловкая пауза.
– Слушай, Макс, – продолжил Лехтман, – это не отпускающее нас «Бытие и Ничто есть одно» – ты его и вправду «вывернул», «выкрутил» из него неизбежность Бытия. Мучающееся, мучительное, прорывающееся сквозь себя, через собственные становление, осуществление и сущность, умаляющее их, подозревающее собственные истины, низводящее свои законы Бытие есть бытие Ничто… Если честно, попытка такого бытия, и я не уверен, Макс, что попытка удачная (завидую твоей уверенности), но и попытки хватило, чтобы Бытие… пусть вот из неудачи… А все основания Бытия – данные, выхваченные, выпрошенные – все это уже вдогонку. И эти «как Бытие», «как Ничто» они все же даруют предельную, крайнюю возможность Бытию, Ничто быть. Может даже быть самими собою. Значит, это они и есть?.. Как жалко… Правда, Ник?
«Бытие и Ничто есть одно» – это возможность, точнее, шанс на безосновность для того, что есть и для того, чего нет (если последнему вообще нужна безосновность), оно дает безосновность, должно давать, так?… Так вот, «Бытие и Ничто есть одно» не дало. Ничто, Бытие не дали. Сами себе не дали. Не откупились здесь ни самоусложнением, ни прорывами сквозь самих себя. А безосновность есть.
– Ты пытаешься, – сказал Лоттер, – чтобы не из Бытия, Ничто, не из Бытия и Ничто, а из этого «не дано» – ими же «не дано» были любовь, добро и забота. В пользу глубины? Так драматичнее, что ли?
– Нет, это уже гордыня какая-то! – возмутился Прокофьев. – И опять же за счет Ничто, Бытия, да и в общем-то Бога. И разве кто-нибудь доказал, что из этой, столь милой нашему сердцу «драмы» Бытия и Ничто хоть как-то следует добро и сколько-то любви? О чем ты, Меер?! – Лоттер уже делал Прокофьеву знаки: «не раздражай больного». – Но само это немыслимое напряжение духа, – Прокофьев будто наткнулся на стенку, – что возможно лишь только когда «Бытие и Ничто есть одно» – оно вы-светляющее… может даже источник света (пусть если дух, в этом своем усилии и «не прав»!), и здесь, в самом деле, возможно все: и добро и любовь… Возможность здесь поважнее будет, чем сами естьи нет? Но ведь и вне этого всего добро и любовь возможны!
– Конечно, – сказал Лехтман, – но все-таки уже вне той чистоты, уже затмевают (могут затмевать) в себе и затмевают собой… что вот только?..
Он избавился, высвободился от… ада? (получилось так). Не преодолел, не «оставил позади», не победил тем более, но высвободился. Но как объяснить это им? Как пересказать? Он сейчас вот пытается. Не получается только. Освободился от рая? Из-под его власти, хотя бы…
Вошла медсестра цвета, юности, стати спринтерши с Ямайки и сказала, что посещение «герра Лехтмана» окончено.
Они возвращались больничным парком, этим так хорошо изученным Прокофьевым огромным парком, что обещает пациентам, да и просто случайным гостям столько покоя, светотени, жизни. И Прокофьев снисходительно, даже, сказать, с пониманием относился к сентиментальности его статуй. А ток воды – все равно ток воды, даже если берет начало в аляповатой раковине.
Лехтман поспал где-то, наверное, с час (после укола). По пробуждении попросил свою прекрасную медсестру принести ему писчей бумаги. Она вернулась через минуту, положила на его столик пачку целую, будто он собирался писать роман, спросила, не нужна ли герру Лехтману еще и ручка, но ручка у него была. Он представил, как ее прабабка после шестнадцатичасового дня на плантации танцевала ночь напролет в праздник, отдаваясь такому танцу, пред которым блекли все эти тестостероновые судороги окружавших ее рабов и свободных, чью негритянскую, индейскую, англосаксонскую кровь она, хохоча, мешала в своем мускулистом лоне. А правнучка разбирается в биохимии, поступает на медицинский факультет и, судя по всему, придет время, станет хорошим доктором, ничего удивительного, конечно. В конце концов, она медсестра, а не Барак Обама, но его до сих пор трогают такие вещи, как польского еврея, очевидно. Она спросила его о самочувствии. «Настроение отличное. Состояние тяжелое». Она рассмеялась (она всегда радовалась его шуткам), но на всякий случай измерила ему температуру и давление. Насколько она все же европеянка, будто уже и сама растет из толщи «горы». А он вот, Лехтман, пожалуй что нет. Что-то ему так и не далось в этом житье-бытье. И Культура, она у него вместо «житья-бытья». Сам виноват, наверное, и прежде всего, перед Культурой что ли…Постижение Бытия, предел постижения, попытка выхода за… неудача прорыва, свобода из неудачи… все это не оставляет нам лишних истины и надежды – стык всего этого и есть сопричастности Наша сопричастность недостижимому, неразличаемому, непостигаемому нами, незаметившему нас, ничтожащему нас. Сопричастность Бытию и Ничто вне притязаний на роль третейского, вне самонадеянных и истовых попыток исправить Мироздание, без этой напяленной на себя маски скорбной мудрости… Это и есть наше над истиной, смыслом?… Над всеми нашими обретениями в сферах мысли, сознания, духа – неважно, пустяковые они, преходящие или же над-временные, выстраданные или даром данные… над тем, что так и осталось недоступным для нас, «нераскрываемым»… И не столько даже «над»… просто свобода. И опять же вот, вне надежды… Из сопричастности.
Человек есть лишь то, чем не стал в своем последнем Прорыве.
Лехтман убрал бумаги в ящичек прикроватной тумбы. Был ли он удовлетворен написанным им сейчас? Что ж, даже после того, что «случилось», приходится писать промежуточные тексты. Ничто отпускает его. В самом деле, так. Это какая-то новая «грань», новое «качество» Ничто – способность отпускать. Он устал и от посещения и от самого процесса написания. Надо просто отдохнуть, пусть, если даже и не заснет. Он просто полежит сейчас с закрытыми глазами....\ Из черновиков Лоттера \
Взгляд из самолета сквозь
мелкие какие-то, совсем уже театральные облака.
Точно так же, наверное, души умерших
смотрят сейчас на пятна бытия,
что там внизу, едва различимы.
Точно так же не знают они сути,
сущности, смысла…
Заголовок он поставил «на салфетке», имея в виду те салфетки, что раздаются пассажирам в самолете.
– Западная свобода разлагает наш национальный дух, – Коржевский и журналист Л. угощались в ресторанчике, – и последние двадцать лет русской истории показали сие куда как наглядно.
– А что, есть какая-то иная, незападная свобода? – Живо поинтересовался журналист Л.
– Есть! Если точнее, будет. Этот навязанный выбор «демократия» или «тоталитаризм» выгоден только самой «демократии», когда она в очередной раз обделается. «Смотрите! Я меньшее из зол!» Нужен третий путь и миссия России, Русская идея…
– Вы хотите испортить мне впечатление от устриц? – Состроил гримаску журналист Л.
– Я понимаю ваш скепсис, дражайший Евгений Рома-ныч. – Коржевский старался придать беседе вид добродушной перепалки двух старинных друзей.
– Это не скепсис. Просто хотелось бы сосредоточиться на устрицах.
– Нынешняя русская власть заморозила свободу из своих корыстных, мелочных соображений (но даже в этом торжество логики русской жизни. Автоматическое торжество!), сохранив тем самым остатки всего здорового и духовного, жаждущего духовности для грядущего торжества наших идей. Идеи наши должны пройти проверку историей. Грандиозную, я бы сказал, проверку самой Россией.